Каспар Хаузер, или Леность сердца - Якоб Вассерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несогласие, возмущение отразились в чертах Даумера, блуждающий взгляд его искал Каспара, но проговорил бедняга всего-навсего:
— Не словами заявляет о себе душа человеческая.
Чужестранец горько усмехнулся.
— Душа, душа, — передразнил он Даумера. — Она не заявляет о себе словами, ибо сама такое же слово, как и все прочие. Глаз видит, палец осязает, каждый волосок живет на свой манер, кровь течет по жилам, любое чувство делает мир одушевленным, смерть — постижимой, а вы толкуете о душе. Право же, можно подумать, что душа — это бриллиантовое ожерелье, которое суетная женщина держит под замком в своей шкатулке и лишь изредка надевает, чтобы блеснуть им на балу! Все люди сотворены одинаково, и добавочные силы у человека не привилегия, а всего лишь надежда. Или вы полагаете, что орел вправе считать Душу своей прерогативой, потому что он летает быстрее и величавее, чем гусь? Душа! Вы, господа, занимаетесь богохульством, как отрицая душу, так и доказывая в своих книгах, что она существует.
Наступило молчание. «Это речь сатаны», — подумал Даумер, а когда он наконец собрался ответить, чужестранец учтиво и настойчиво его опередил:
— Я знаю, вы любите Каспара, — проговорил он совсем другим голосом, серьезно и задушевно. — Любите, как брат, и не сострадание питает ваше чувство, а достойное стремление найти бога в сердце другого и познать себя через свое подобие. Но вы ищете оправдания для своей любви, в этом все дело. Надо ли мне говорить вам, что нет раны более глубокой, чем разочарование — неизбежное следствие подобного внутреннего раздора? Послушайтесь моего совета, бегите близости того, кто отныне может принести вам только разочарование.
Значит, мы слишком слабы, чтобы перед лицом пережитого остаться такими, какими мы были, когда жаждали это пережить?
Морщинистое, старообразное лицо чужестранца искривилось легкою гримасой сожаления. Едва заметным жестом он дал понять, что больше ему говорить не о чем, и они смешались с толпою гостей. Даумер, окончательно утративший душевное равновесие, хотел только одного — поскорее вырваться из этих шумных зал. Он пошел искать Каспара и нашел его среди нарядных переливчатых платьев и темных фраков. Фрау Бехольд сидела на низенькой скамеечке почти у самых его ног, лицо ее было сурово и мрачно.
Когда, после долгого и обстоятельного прощания, они молча шли по пустынным улочкам, Даумер вдруг обнял Каспара за плечи и воскликнул:
— Эх, Каспар, Каспар! — Это прозвучало как заклинание.
Каспар, жаждавший, чтобы его наставили и вразумили, ибо сотни вопросов теснились в его душе, вздохнул и доверчиво, как прежде, улыбнулся своему учителю. Может быть, этот взгляд, эта улыбка разбередили глубоко дремавшее в Даумере сознание своей неуверенности и своей вины, может быть, ночь, тишина, мучительные сомнения, странный разговор, который он только что вел, не в меру воспламенили его дух, но он остановился, еще крепче обнял Каспара и, воздев очи горе, воскликнул:
— Человек, о, человек!
Каспара насквозь пронзило это слово. Ему вдруг почудилось, что он понял его смысл: человек! Где-то в глубине он увидел существо, прикованное, скрученное по рукам и ногам, смотрящее на мир из своей бездонной ямы, чуждое себе самому, чуждое и тому, кого оно окликало: «Человек!»— и кто мог ответить лишь тем же возгласом: «Человек!»
Слух Каспара цепко удержал этот звук, в котором, вероятно, благодаря взволнованности Даумера, ему слышалось что-то священное. На следующее утро Каспар взял свой дневник и сделал первую запись — три слова: «Человек, о, человек», для непосвященного, разумеется, бессмысленные иероглифы, но для него исполненное значения предуказание, раскрытая тайна, магическое изречение, отвращающее опасности. Ребячливый и наивный, он с этого мгновения стал относиться к дневнику как к некой святыне, доступной лишь в минуты величайшей собранности и душевного умиления. Однажды, когда его одолевала тоска и смутные страхи, что случалось нередко, он принял странное решение, впоследствии оказавшееся для него немаловажным, а именно, что никто, кроме его матери, не прочитает написанного в этой тетради. Упорствовать в своих намерениях он умел.
Когда, через несколько дней после описанных событий, к Даумерам явились принцессы Курляндские, давние приятельницы Фейербаха, с искренним участием относившиеся к Каспару, разговор случайно зашел о тетради, подаренной президентом своему подопечному, и Даумер сказал что-то об отлично выгравированном портрете Фейербаха на первой странице. Дамы высказали желание на него взглянуть. К всеобщему удивлению, Каспар наотрез отказался принести тетрадь. Испуганный Даумер упрекнул его в неучтивости, но юноша упрямо стоял на своем. Дамы не настаивали, более того, тактично перевели разговор, но, когда они ушли, Даумер, хорошенько отчитав Каспара, спросил о причине его отказа. Каспар молчал.
— Ты и мне откажешься показать тетрадь, если я этого потребую?
Каспар посмотрел на него широко открытыми глазами и простодушно заметил:
— Не надо этого требовать, прошу вас.
Пораженный Даумер ушел, не проронив больше ни слова.
Под вечер явился господин фон Тухер, сказал, что хотел бы поговорить с Даумером с глазу на глаз, и, когда они остались одни, с места в карьер объявил:
— К сожалению, должен сообщить вам, что я дважды уличил во лжи нашего Каспара.
Даумер только руками всплеснул. «Этого еще недоставало, — подумал он. — Уличил во лжи, дважды уличил во лжи! Бог ты мой, да как же это случилось?»
А случилось это, по словам господина фон Тухера, так: в воскресенье он вместе с бургомистром зашел в комнату Каспара и попросил юношу пройтись с ним до его дома. Каспар, сидевший за книгами, отвечал, что он этого сделать не может: Даумер-де запретил ему выходить из дому. Бургомистру это заявление сразу показалось подозрительным, тем паче что Каспар избегал смотреть ему в глаза; он тогда поспешил спросить господина Даумера, как тот, вероятно, помнит, и его подозрение, увы, подтвердилось. На следующий день оба они, господин Биндер и господин фон Тухер, в отсутствие хозяина дома пришли к Каспару и упрекнули его за то, что он сказал им неправду. Каспар сначала вспыхнул, потом побледнел, признался во лжи, но при этом, как трусливый заяц, бросился в кусты и себе в оправдание рассказал дурацкую историю о какой-то даме, пообещавшей ему подарок; он, мол, хотел побыть дома и дождаться ее.
— Мы стали ему выговаривать не строго, а скорее с огорчением, и он признался, что солгал вторично, — с непоколебимой серьезностью продолжал господин фон Тухер. — Теперь он утверждал, что ему хотелось спокойно позаниматься, и ничего лучшего он не сумел придумать, чтобы его не трогали. Он умолял нас не сообщать вам о его поступке, уверял, что это в первый и в последний раз. Я, однако, все обдумал и пришел к выводу, что лучше вам быть в курсе дела. Может, еще не поздно побороть этот его порок. Разумеется, в чужую душу не заглянешь, но я продолжаю верить в чистоту его сердца, хотя и убежден, что лишь неусыпная бдительность и самые суровые меры могут спасти нас от еще больших разочарований.
Даумер выглядел вконец уничтоженным.
— Подумать только, что я свято верил в его правдивость, — пробормотал он. — Если бы не вы мне это рассказали, я бы просто расхохотался. Какой-нибудь час назад я готов был объявить лгуном того, кто сказал бы мне, что Каспар способен солгать.
— Меня это тоже очень огорчило, — заметил господин фон Тухер. — Но нам следует набраться терпения. Смотрите за ним, глаз с него не спускайте, выждите, пока представится повод, хоть сколько-нибудь обоснованный, и тогда уж прибегайте к решительным мерам.
«Каспар солгал, дважды солгал!» Бедняга Даумер отродясь не был так растерян. Он шагал из угла в угол и думал, думал. «Господин фон Тухер принял все это слишком всерьез, — говорил он себе, — господин фон Тухер безукоризненно справедливый человек, но, увы, начиненный предрассудками, которые заставляют обряжать ложь в одежды преступления; господину фон Ту херу неведома будничная жизнь, которая нашего брата учит различать, что на самом деле дурно и что даже честнейший человек может совершить под неодолимым нажимом обстоятельств. Но что мне за дело до господина фон Тухера; речь ведь идет о Каспаре. Я верил когда-то, что от этого юноши можно потребовать то, чего никто ни от кого требовать не вправе. Неужто же я был ослеплен своими непомерными претензиями? Посмотрим, я должен без промедления выяснить, стал ли он уже заурядным человеком или воля его еще способна повиноваться неслышно зовущему голосу. Если до его слуха уже не долетают потусторонние шорохи и зовы, то ложь эта такая же ложь, как всякая другая, но если мне еще удастся пробудить в нем сверхчувственные силы, то как же я буду презирать филистеров, вечно размахивающих палкой».