Повести - Янка Брыль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ведь будут, черт их побрал, шептать! — покачал головой Ячный. — Да… не только шептать!.. Святая Ганночка снова по хатам забегает: «Господу нашему слава, война будет, война!..» А у Бобручихи, того и гляди, иконы начнут обновляться. И все это, брат, у них по одной этой библии. Недаром же они при немцах спелись — и носики и бобруки — все святые!..
— Маловато нас для начала, — сказал Микола. — Пока еще раскачаются.
— Конечно, — усмехнулся Ячный. — Попробуй ты вот такого, как он, раскачать!.. — Старик показал на Михася. — Он ведь тоже будет ворчать сначала. Земли панской, шельма, себе распахал, богатеем заделался.
— А что, — загремел мой зять, — земля теперь наша — пашем. Все народное: леса, и воды, и недра… За что воевали? Я распахал, ты распахал, а если я чуть побольше, так у тебя уже живот болит…
— «Леса и недра», — смеясь повторил Ячный. — А гляди, как бы не пришлось нам и тебя вместе с Бобруком раскулачивать! Вот когда вой подымешь: «Да я ж бедняк был при панах!! Да я ж!..»
— Дядька Степан! — старалась перекричать Ячного Валя. — Дядька Степан!
— Ну что? Ну что — Степан?
— Какой еще, дядька Степан, будет работник из моего Михася, вот увидите! А я, по-вашему, что? Рук у меня, что ли, нет?
— Ай-ай, куда ему, бедному, без ноги!.. — начала мать, но Михась перебил ее:
— Ничего, теща, мы и на одной ноге от других не отстанем. Ты, старик, не мели. А хлеба от хлеба искать я тоже не собираюсь. Дай, шурин, еще сигаретку.
Мы закурили. Мне впервые стало как-то не по себе.
Вчера, когда мать рассказывала, как хорошо живет Валя со своим Михасем, я принимал ее слова за обычную материнскую радость: «Даром, что калека, инвалид, а все у него в хозяйстве исправно: и хату новую поставил, и хлеб есть, и к хлебу!» Даже когда он сам, Михась, хвалился мне, что «одного кабана на двенадцать пудов повалил, а другого откармливаю», — я видел просто бывшего хлопца-бедняка, который дорвался наконец до вольной земли и достатка. Теперь же слова его вызвали у меня какое-то неприятное чувство.
— Давайте, может, споем, как встарь? — улыбнулась Валя. — Ведь ты, Василь, так любил!
От взгляда ее и от этой просьбы мне стало весело.
— Как встарь? — повторил я. — Ну да ведь и ты уже у нас старушка. Ну что ж, коли так, начинай!..
И Валя начала.
Пели дружно. Дирижировал повеселевший после чарки Ячный. Басил Чугунок. Старательно, но фальшиво подпевал Иван Авдотьич. Девичьими еще голосами заливались молодицы. Сильным приятным тенором выводил верхи Микола.
Наша дружба навек нерушима,Наша молодость вечно жива, —
запевал он, и казалось хлопцу, должно быть, что едет он на верном коне партизанской лесной дорогой.
И вот, когда мы должны были снова подхватить хором, мой уважаемый зять, который до тех пор подтягивал как-то глухо, как будто обиженно, расправил свою богатырскую грудь и запел в полный голос.
С такими, как Михась, легко поется.
Не прерывая песни, я лукаво подмигнул Михасевой подруге: погляди, мол, что за хват! И Валя поняла меня, кивнула головой, не сбиваясь с голоса, и благодарно улыбнулась: «Вот видишь, недаром я его полюбила. И посмотришь: все будет хорошо!»
Так понял я эту улыбку.
5
Первый выезд в лес на санях.
До чего же хорошо, когда по серой земле, по льду реки и выбоинам разбитой за осень дороги расстелется бескрайное полотнище свежего, искрящегося снега! Как приятно на санях, когда веселый конь, пофыркивая, мчит тебя навстречу ветру.
На лугу ни души. Только вон там возвращается из деревни лисица. Рыжее пятнышко движется по снежной целине, как бы строчит мелкий узор следов, кое-где стертых помелом хвоста. Их не видно, я только представляю их себе, и как мне хочется соскочить с саней и кинуться за ней вдогонку — до самого леса.
— А-га-га!! — кричит вслед лисе идущий за мной Гаврусь Коляда. Он слезает со своих саней и, словно медведь, бежит за мной по целине — здоровенный, в длинном кожухе и тяжелых валенках. Ввалившись ко мне в сани, Гаврусь смеется: — Закурим, Василь!
Мы угощаемся самосадом, а лиса все бежит, как бежала. Не слышит нас: далеко.
— Завтракать куда-то ходила, — говорит Гаврусь. — Интересно, к нам или в Кленово?.. А из наших, видишь, не едет никто. Другой на людях — так на все готов, а придет домой — за свое. Гляди, и следа живого нет. Мы с тобой первые едем.
В тот день, после песен у нас в хате, я заговорил о том, что в Заболотье есть еще землянки и нужно от них избавиться как можно скорее. Землянок у нас только три, а хозяйств около сотни; неужто ждать, пока старая Зозулиха сама себе построит хату. Государство бесплатно отпустило ей лес, а мы должны помочь.
— Рано еще, — говорю я, — приедут.
Тепло под снегом маленьким елочкам, они будто ватой обложены. Снежные подушки на лапах больших елей. Дуга задевает ветки, и на спину лошади сыплется белая сверкающая пыль. Я пригибаюсь, закрываю глаза и с радостным чувством вспоминаю слова моего зятька: «Лес и недра — все теперь наше, народное!..» Как недоступен был когда-то, при панах, вот этот самый лес! Сколько хлеба или денег надо было отдать за кубометр сосны, за возок плохоньких дров!.. А теперь мы бредем с Колядой по снегу, то ныряя под обвисшие ветви, то задирая головы, чтобы взглянуть на верхушки стройных наднеманских сосен. Идем как подлинные хозяева. По веткам в нашем лесу прыгают синички, стряхивая снег, тревожа задорным тиньканьем дремучую тишину. А мы по-хозяйски осматриваемся, разыскивая отпущенные нам деревья. Сверяем номер по наряду, и вот она, наша сосна! Одна, вторая, третья!.. Сколько лет вы росли: полсотни или, может, больше? А сколько лет дожидался заболотский бедняк Зозуля, что вырастет когда-нибудь лес и для него?..
Кряжистый, молчаливый Гаврусь Коляда — наш знаменитый плотник — вытаскивает из-за пояса топор, снимает рукавицы.
— Ну что ж, нехай здоровеньки живут, — говорит он, поплевав на ладони.
Первый взмах — и топор впился в серо-коричневый комель. Славно точит топоры наш молодой заболотский кузнец, наш баянист Чугунок.
Потом мы стоим на коленях в снегу, и на смену топору запевает свою песню пила. Здорово все-таки наточил и развел я ее позавчера.
— Вс-се! — звучит наконец, как выдох.
Сосна покачнулась. Как будто просит, чтобы ты помог ей упасть, толкнул разок-другой… Мы упираемся топорами в ствол так высоко, как только можем достать, и вот она уже поплыла вершиной вниз.
— Эге-ей! — кричит Гаврусь. — Берегись!
Ломая все на своем пути, могучая красавица со стоном рухнула на снег. А с дороги, где стоят наши лошади, послышались голоса:
— Эй, работнички!
— Не прищеми там хвост!
— А ведь это наши, — улыбнулся Гаврусь. — Наши приехали. Кажись, Шарейка голос подает. — И он крикнул в ответ: — А вы б еще поспали!..
— Ну, видишь, а ты сомневался.
…В лесу стук топоров и визг пилы. Слышно: то на лошадь крикнет кто-нибудь, то охнет, когда повалится на землю сосна, то песню заведет, а то засмеется. Много наших в лесу, но мы с Колядой управились раньше всех. Вот снова скрипят полозья по только что проложенной дороге, и над снегом плывет длинное бревно, корявое у комля и чешуйчато-золотистое, как луковица, к вершине. Лошадь моя фыркает: она неохотно рассталась с душистым сеном. Славно закурить в лесу, когда идешь за санями, приятно пахнет в морозном воздухе махорка.
Иван Авдотьич приехал почти следом за нами, далеко вглубь не забирался, сосну повалил молодую, вот потому и готов: уже увязывает воз.
— Здоровы были! — кричит он еще издалека. — Тпрру, сивый, чтоб ты стоял! Погодите минутку, вместе поедем.
Мы с Гаврусем останавливаемся и подходим к нему.
— Хотел утром зайти, — начал Иван. Он утомленно дышит и вытирает с рябого лица пот. — Забежал, а старуха говорит, ты уже уехал. Миколы тоже дома нет.
— А что?
— Да что — Копейка. Ходит, шепчет. И свояки у него, оказывается, есть. Вечером вчера мать моя к Носикам заходила, так он, Копейка, сидит там и бубнит. Баптистка тоже свое стрекочет, а бирюк ее, так тот только сопит…
— А чего ему надо? — спросил Гаврусь.
— Сам, будь здоров, знаешь, что им надо. Старое отрыгается. Про тебя, Василь, говорили, что товарищу командиру, мол, работать не хочется, колхоз ему нужен… Это — Копейка. Ты, говорит, в председатели колхоза нацелился. А про нас так просто говорит: дурачье, голь. А Ганночка святая твердит: «Конечно, один будет газетки в клубе малевать…» Это, значит, про Миколу. После они уже все вместе начали про войну, про Америку. На мать мою так и внимания никакого, что она в хате. Привыкли, сволочи, всю жизнь помыкать нашим братом.
Авдотьич кончил увязывать, подобрал сено в мешок, подтянул чересседельник.