Россия в ожидании Апокалипсиса. Заметки на краю пропасти - Дмитрий Сергеевич Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А это брат Степан, – указал он на спутника.
Татарин, магометанин, – несмотря на христианское имя, едва ли Степан был крещеный, во всяком случае, от православия отрекся и веровал в новую истинную церковь Христову, которая «будет скоро», – на Добролюбова смотрел, как на пророка.
Они остались у меня обедать. Оба не ели мяса, и для них сварили молочную кашу. Иногда, во время беседы, брат Александр вдруг обращался ко мне со своей детской улыбкой.
– Прости, брат, я устал, помолчим…
И наступало долгое молчание, несколько жуткое, по крайней мере, для меня; тогда он опускал глаза свои с длинными ресницами, и простое лицо, как будто изнутри освещенное тихим светом, становилось необычайно прекрасным. Я не сомневался, что вижу перед собою святого. Казалось, вот-вот засияет, как на иконах, золотой венчик над этою склоненною головою, достойною фра Беато Анжелико. В самом деле, за пять веков христианства, кто третий между этими двумя – св. Франциском Ассизским и Александром Добролюбовым? Один прославлен, другой неизвестен, но какое в этом различие перед Богом?
Л. Толстой говорил, но не делал того, о чем говорил. Достоевский испытал отречение невольное и потом всю жизнь вспоминал о нем с ужасом. А жалкий, смешной декадент, немощный ребенок сделал то, что было не под силу титанам. В немощи сила Моя совершается.
* * *
Добролюбов был у меня незадолго до 9 января 1905 г., шествия петербургских рабочих к Зимнему дворцу. Осенью 1906, во время второго севастопольского бунта, пришел ко мне беглый матрос черноморского флота, А. Б. Этого Дашенька испугалась; он, в самом деле, имел вид зловещий, «каторжный», – того и гляди выхватит браунинг и закричит: руки вверх! Но А. оказался смирнее овечки. Тоже пришел поговорить о Боге; в Бога, однако, не верил: «во имя Бога слишком много крови человеческой пролито – этого простить нельзя». Верил в человека, который станет Богом, в Сверхчеловека. Первобытно-невежественный, почти безграмотный, знал понаслышке Ницше и хорошо знал всех русских декадентов. Любил их, как друзей, как сообщников. Не отделял себя от них. По словам его, целое маленькое общество, севастопольских солдат и матросов, – большинство из них участвовало впоследствии в военных бунтах, – выписывало в течение нескольких лет Мир Искусства, Новый Путь, Весы – самые крайние декадентские журналы. Он долго пролежал в госпитале; казался и теперь больным: глаза с горячечным блеском, взор тупой и тяжелый, как у эпилептиков; говорил, как в бреду, торопливо и спутанно, коверкая иностранные слова, так что иногда трудно было понять. Но, насколько я понял, ему казалось, будто бы декаденты составляют что-то вроде тайного общества и что они обладают каким-то очень страшным, но действительным способом, «секретом» или «магией» – он употреблял именно эти слова, – для того, чтобы «сразу все перевернут» и сделать человека Богом. Сколько я ни убеждал его, что ничего подобного нет, он не верил мне и стоял на своем, что секрет есть, но мы не хотим сказать.
– Ну, что же, и не надо, – посмотрел вдруг на меня печальным и покорным взором, – значит, время еще не пришло, вы от людей и таитесь. Но когда придет, не забудьте меня, позовите, – я к вам приду отовсюду и все, что скажете, сделаю…
По той спокойной решимости, с какой он говорил, видно было, что он, действительно, сделает все, что прикажут. Я почувствовал ужас власти, на которую не имеешь права – и вспомнилось: горе тому, кто соблазнит единого от малых сих.
Прямо от меня пошел в участок, чтобы донести на себя, как на беглого, а оттуда в тюрьму: ведь пока, все равно, ему нечего было делать и некуда деться. Через несколько месяцев из тюрьмы написал мне письмо, которое могло бы служить будущему историку русской революции очень ценным документом, – наполовину религиозный бред, наполовину революционное воззвание; все вместе – неистовый вопль одержимого. Видно по этому письму, что ему не сносить головы своей: или сойдет с ума, или погибнет в вооруженном восстании.
Александр Добролюбов и А. Б. – две противоположные и сходящиеся крайности, два полюса единой силы: в одном движение сверху вниз, от высшей культуры в стихию народную; в другом – снизу вверх, от стихии в культуру. Когда-нибудь эти два движения столкнутся, и от их столкновения родится та икра, которая зажжет сухой лес последним пожаром. Впрочем, и теперь уже одна точка соединяет эти противоположности: отрицание всякой государственности, та беспредельная анархия, которая, кажется, и есть тайная, ночная душа русской революции.
* * *
В Петербурге, на Шпалерной улице, у церкви Всех Скорбящих, и дома предварительного заключения, около тех мест, где находился некогда дворец сына Петра Великого, царевича Алексея, в четвертом этаже огромного нового дома, в квартире Василия Васильевича Розанова, лет пять тому назад, по воскресным вечерам происходили любопытные собрания. Из незанавешенных окон столовой видны были звездно-голубые снежные дали Невы с мерцающею цепью огоньков до самой Выборгской. Здесь, между Леонардовой Ледой с лебедем, многогрудою фригийскою Кибелой и египетской Изидою с одной стороны, и неизменно-теплящеюся в углу, перед старинным образом, лампадкою зеленого стекла – с другой, за длинным чайным столом, под уютно-семейною висячею лампою, собиралось удивительное, в тогдашнем Петербурге, по всей вероятности, единственное общество: старые знакомые хозяина, сотрудники Московских Ведомостей и Гражданина, самые крайние реакционеры и столь же крайние, если не политические, то философские и религиозные революционеры; профессора духовной академии, синодальные чиновники, священники, монахи – и настоящие «люди из подполья», анархисты-декаденты. Между этими двумя сторонами завязывались апокалипсические беседы, как будто выхваченные прямо из «Бесов» или «Братьев Карамазовых». Конечно, нигде в современной Европе таких разговоров не слышали. Это было в верхнем слое общества отражение того, что происходило на Светлом озере, в глубине народа.
В.В. Розанов
В ранних произведениях Розанов был приверженцем консервативных начал мировоззрения, его работы были основаны на принципах мистического осмысления самодержавной власти в России. Однако, неся службу чиновника особых поручений при Государственном контроле в Петербурге, он увидел страшную силу бюрократии, пропитанной нигилизмом и коррупцией, разлагавшими всю страну. С этих пор у Розанова четко разделяются принципы власти и истинно народной русской жизни.
В истории России он выделяет три периода: «христианство, политическая организация и индивидуальное творчество». Он утверждал, что Россию ждёт исторический поворот, который, по его мнению, «будет ещё более резок и глубок», и предполагал, что «характер четвертой фазы нашего исторического развития будет именно синтетический».
У некоторых участников этих собраний явилась мысль сделать их общественными. Получить разрешение для подобного общества в то время было трудно, почти невозможно.