Пути Русского Богословия. Часть I - Прот. Георгий Флоровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот вывод был принят не всеми. И степень наступившей безблагодатности рассчитывали по разному. Крестить (и «перекрещивать», или «исправлять») могут по нужде ведь и миряне. Однако, значимо ли и полно ли крещение без мира ?..
Евхаристия во всяком случае невозможна: «по богословским числам, по исполнении 666 лет, жрение и жертва возмется…»
Но вряд ли возможна и исповедь, — осторожнее ограничиваться взаимным прощением, ибо некому давать разрешение…
Особенно страстные споры вспыхивают о браке. Возможен ли еще брак, как «тайна?…»
И возможны ли вообще чистый брак и нескверное ложе вне священнического благословения?…
Да и подабает ли брачиться в эти страшные дни Антихриста, когда надлежит стать скорее с мудрыми девами?!.
В «бракоборном» решении была своя смелость и последовательность. Возникал и общий вопрос: как править службу без священников. И дозволительно ли по нужде совершать или довершать некоторые тайны простецам и чернцам, неставленным…
Как подобает поступить. Хранить нетронутым и неизменным древний чин и обряд, и править службу неставленным мирянам, по силе некоего «духовного» священства. Или вернее покориться, и примириться с тем, что взята благодать…
Самый крайний вывод был сделан в т. наз. «нетовщине». Это был максимализм апокалиптического отрицания. Благодать взята и отнята вовсе. Потому не только тайны не совершаются, но и служба Божия вообще уже невозможна, по книгам. Да и молитва в словах вряд ли уместна, разве еще воздыхать. Ибо все осквернено, даже вода живая. Спасаются теперь уже не благодатией, и даже не верой, скорее упованием и плачем. Слезы вменяются вместо причастия…
Здесь новая антиномия [8] Раскола. Когда благодать взята, все зависит от человека, от подвига или воздержания. Эсхатологический испуг, апокалиптическая мнительность, вдруг оборачивается своего рода гуманизмом, самоуверенностью, практическим пелагианством. И сам обряд получает в это исключительное время оставленности особую важность. Ведь только быт и обряд теперь и остаются, когда благодать отходит и тайны оскудевают. Все становится в зависимость от дел, ибо только дела и возможны. Отсюда эта неожиданная активность Раскола в мирских делах, эта истовость в быту, — некий опыт спасаться обломками древностного жития. Раскол смиряется перед оскудением благодати, но с тем большим исступлением и упорством держится за обряд. Благодать угасла и оскудела в расколе тоже, но раскол стремится своим человеческим усердием как-то возместить этот уход благодати. И этим выдает себя. Раскол дорожит и дорожится обрядом больше, чем таинством. Потому легче терпит безблагодатность, чем новый обряд. Ибо «чин» и «устав» представляют для него некую независимую первоценность…
И даже в бегстве от Антихриста Раскол стремится сорганизоваться в идеальное общество, хотя у иных и возникало недоумение, возможно ли это во времена последнего отступничества…
Раскол уходит в пустыню, исходит из истории, поселяется за границами истории. «Во единых токмо пустынех и скитах Бог живет, тамо обратил есть лице свое…»
Раскол строится всегда, как монастырь, в «киновиях» или в скитах, — стремится быть неким последним монастырем или убежищем среди порченного и погибающего мира…
В этом отношении особенно характерен Выговский [9] опыт, эта раскольничья Фиваида, «благочестивая Утопия раскола…»
Выговское общежительство строилось уже вторым поколением раскольников, именно по началу строжайшей общности (чтобы и до полмедницы не было своего), и в настроении эсхатологической собранности: «ничим же пекущеся о земных, зане Господь близ есть при дверех…»
И это был, кажется, самый высокий подъем в истории Раскола. «Ибо в сей выговской пустыни ораторствоваша проповедницы, просияша премудрые Платоны, показашася преславнии Демосфени, обретошася пресладкии Сократи, взыскашася храбрыи Ахилесы» (Иван Филиппов)…
Выговская пустынь была не только значительным торгово-промышленным центром, — сам Петр очень ценил работу Выговцев по рудному делу на Повенецких и Олонецких заводах…
Выговское «всепустынное собрание» было действительно большим культурным очагом, особенно при жизни Андрея Денисова, этого самого тонкого и культурного изо всех писателей или богословов раннего Раскола, «хитрого и сладостного словом». Денисов весь в Апокалипсисе (срв. его «плачевное» слово «О невесте Христовой», т. е. о Церкви, сущей в странствии и в скорбях). Но он не теряет от того ясности мысли, у него чувствуется большой умственный темперамент. Денисов был не только начетчиком. Его нужно признать богословом. «Поморские Ответы» — богословская книга, и умная книга. На Выгу была хорошо подобранная и богатая библиотека. Здесь изучали Писание, отцов, «словесные науки». Сам Андрей Денисов «сократил Романдолюллия философию и богословие» (очень ходкая книга, если судить по числу сохранившихся списков). Особенно интересно, что братья Денисовы, Андрей и Семен, взялись усердно за переработку Четьих-Миней, чтобы противопоставить свой новый свод агиографическому труду Димитрия Ростовского, который слишком многое брал с западных книг. Работали на Выгу и над богослужебными книгами. Здесь были иконные и другие мастерские…
Всего меньше можно говорить о «дебелом невежестве» Выгорецких раскольников. У них в пустыне был культурный уголок. И, однако, это было только убежище, где укрывались до времени, от пришедшего гнева, в нетерпеливом ожидании последнего срока. И вся деловитость, и весь этот «религиозно-демократический пафос» здесь от покинутости. В безблагодатной оставленности беспоповец знает, что зависит он сам от себя, и должен потому стать самонадеянным…
Это был тихий уход из истории. И был другой и мятежный уход, «новоизобретенный путь самоубийственных смертей…»
В проповеди самоуморения скрещиваются разные мотивы: аскетический надрыв (срв. «запощеванцы» [10] ), «страх прелести Антихристовой», идея огненного крещения («все просят второго неоскверняемого крещения огнем», у тюменского попа Дометиана, 1679 г.)…
Эта нововводная проповедь многих приводила в ужас и омерзение и в расколе. В этом отношении особо важно «Отразительнее писание» инока Евфросина (1691). Но Аввакум одобрил первых самосожигателей: «блажен извол сей о Господе», и на его авторитет всегда ссылались…
«В словемых Капитоновых, ученицех первое умыслися самоубийственных смертей изображение. Преже горения в Вязниках и в Понизовьи морение начася, от мужиков злоба сия зачася» (Евфросин)…
Капитон был грубый изувер, неистовый постник и железоносец, и о его «плутнях» и «неистовстве» еще в 1639-м году был наряжен розыск. Его ученики и «сопостники» продолжали неистовствовать, — «богомерзкие пустынники…»
И в условиях этого аскетического надрыва и неистовства началась проповедь поста до смерти. Однако, сразу же были приведены и другие доводы. «Законодавцем самоубийственных смертей» называют Василия Волосатого. «Исповеди и покаянию не учил, вся полагал во огни: очиститеся огнем и постом от всего греха, ту бо и сущим крещением креститеся…»
Не он один так учил. Некий поп Александрище тоже настаивал: «в нынешнее де время Христос не милостив, пришедших на покаяние не приемлет…»
Среди первых «капитонов» был один иноземец, Вавила. Как записано о нем в «Винограде Российском», «бяше рода иноземческа, веры люторския, вся художественные науки прошед, в славней Парижстей академии учився довольна лета, языки же многими добре и всеизрядне ведый глаголати». В Россию он прибыл еще в 30-х годах, здесь принял православие, «терпение всекрасный адамант показася…»
Не то важно, что некие «богомерзкие пустынники» в надрыве додумались до самоуморения. Но их изуверная мысль была схвачена как-то на лету в самых разнородных слоях старообрядствующего раскола. И «смертоносная язва» сделалась сразу каким-то жутким мистическим поветрием. Это был симптом апокалиптического ужаса и безнадежности: «смерть одна спасти нас может, смерть…»
Выговская Пустынь была основана учениками Поморских морельщиков и зажигателей…
Весь раскол в чувстве отчуждения и самозамыкания. Раскол ищет этой выключенности из истории и жизни. Он рвет связи, хочет оторваться. Всего менее это «старообрядчество» было хранением и воскрешением преданий. Это не был возврат к древности и полноте. Это был апокалиптический надрыв и прельщение, тяжелая духовная болезнь, одержимость…
Раскольничий кругозор был узок…
Это был русский донатизм. [11] И здесь уместно вспомнить слова блаженного Августина. Поле — мир, а не Африка. И жатва есть конец века, а не время Доната… Ager est enim mundus, non Africa, — messis finis saeculi, non tempus Donati (Adv. litt. Petiliani, III, 2, § 3)…