Животная пища - Джон Барлоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маркхэм слегка поклонился. На этом его история была закончена.
С тех пор, как началось расследование, Девитт не раз жалел, что ввязался в это дело. Петронелла исчезла, зато все газеты (да что там, большинство его коллег) как оголтелые требовали вернуть ей кошку. Шли дни, общественность все ретивее выступала в пользу цыганки, чьей фотографии так и не раздобыли (сейчас Петронелла отдыхала от ярмарок в Клапаме). Тем временем в глазах прессы она выросла не только физически, но и духовно, превратившись в «Петронеллу, последнюю из цыган и королеву царства духов», а также (порой в той же самой газете) в «Петронеллу, загадку Сиама» и «Петронеллу, чудовищную женщину-млекопитающее с двумя телами!».
Холодными ночами Девитт просыпался от боли в руках и собственного хрипа. Ему снился один и тот же сон. Он идет по пыльной дороге, возможно, в Мексике; солнце жжет, словно раскаленный фарфор, и его окружает стена шума: вдалеке играет пианино, кричит женщина, иногда раздается выстрел, громко кукарекают петухи. Он продолжает свой путь и чувствует под ногами пыль, скрип неровного песка и песок во рту, мелкий и горький. Мимо проходят люди, подвое и по трое; они смеются, гримасничают, точно пьяные или решившиеся на какой-то дурной и бессмысленный поступок.
Девитт поднимает голову к солнцу. Зной режет словно бритва по складкам его искаженного лица. На фоне белого сияния видны замысловатые темные пятна, они проносятся перед глазами, надломанные и неправильной формы, похожие на разрывы в светлой завесе. Девитт вдруг осознает, что шевелит руками, которым становится то жарко, то прохладно. Удивительно, но он жонглирует. За мелькающими руками видны ноги, по-прежнему несущие его вперед; спина прямая, затвердевшая; он жонглирует кошками. Где он научился жонглировать на ходу?! И что, если одна из кошек упадет? Они ведь живые, беспомощно сучат лапами в раскаленном воздухе. Однако в следующее мгновение его охватывает спокойствие. Все три кошки черные, или по крайней мере так кажется, и они словно бы чувствуют его уверенность. Животные падают на ладони то спинками, то животами, забыв об инстинкте приземляться на лапы. Он живо перекидывает одну вбок и снова подбрасывает в небо легким движением запястья. Девитт идет мимо салунов, палаток, коней на привязи – они прядают ушами, разгоняя мух. Впереди Петронелла, огромная, как никогда, по меньшей мере с лошадь. Она сидит под балдахином, натянутым прямо между домами. На ней огромное платье складками. Девитт не может оторвать от него взгляда. Сквозь ткань выпирают округлые холмы, а между ними простираются долины со впадинами, бугорками и – неужто правда? – едва заметно бьются два сердца. Ее взор сладок и притягателен, таких манящих глаз он прежде не видал, а гигантские груди набухли – две, четыре, может, все двенадцать, они дрожат и множатся, словно плавучий фундамент для головы и нескольких подбородков. Девитт хочет поблагодарить гадалку, уже чувствует, как его обожженное лицо расходится в улыбке, когда рядом кто-то кричит. Кричат снова, мужчина и женщина, их вопли полны пьяного ужаса. Он больше не идет вперед и в испуге поднимает глаза: одна из кошек неумолимо летит вверх. Достигнув верхней точки дуги, она легко взмывает в небо, кружит над толпой и улетает. Вторая кошка тоже парит в вышине, а за ней пускается к солнцу и третья.
– Ну, – бормочет Девитт, не зная, с чего начать. Хоть высокопоставленный чиновник и желает знать все о расследовании, прежде следует ввести его в курс дела, а сержант понятия не имеет как. Он тщательно взвесил показания Петронеллы, Макса, Лонгстафов (их он допрашивал дважды), Маркхэма (трижды) и горячечные свидетельства Тома (юноша показался Девитту неизлечимым, и управляющий, видно, принял бедного мальчика из одной только доброты). Но с чего начать, ему по-прежнему неясно. Девитт решил полностью положиться на слова Маркхэма: Лонгстаф – негодяй. Однако из подобного вывода получится никудышное вступление, поэтому полицейский заходит издалека, с разгрома на ярмарке, при этом опираясь (быть может, чересчур открыто) на избранные словечки Маркхэма. Нью-Корт также становится центром повествования, за что чиновник ему очень признателен, потому что ранее он просил не впутывать в это дело его друга, мистера Бродбэнта. Теперь, встретившись со следователем лично, шишка необычайно доволен тем, что ни сам мистер Бродбэнт, ни его дочь никак не фигурируют в длинном отчете сержанта. За эти три недели Девитт успел разобраться, о чем стоит и не стоит говорить на суде, и оттого вдвойне переживает за результаты своего расследования.
В целом оно проходит хорошо, и уже решено, что Лoнгстафа обвинят в воровстве, а его дело будет слушаться в суде квартальных сессий. Вообще-то для пустяков вроде кражи животных предназначен суд малых сессий, но события в Дьюсберри явно вышли за рамки простой кражи. В них была зловещая интрига, и малый суд не смог бы обеспечить слушанию подобающую торжественность, да и в зал не поместилось бы столько народу. При желании Бродбэнт мог воспользоваться своим положением, дабы умерить пыл прессы, но куда более удачный выход подвернулся сам собой. Необузданный вихрь общественного внимания закрутился вокруг Петронеллы. Когда же все поймут, что гадалка-мутант из Сиама здесь ни при чем и на самом деле какой-то перевозчик просто украл кошку у смотрителя работного дома, то шумиха быстро уляжется, и о происшествии благополучно забудут.
VI
В Лидсовском зале суда квартальных сессий Маркхэм уже дал свои показания. Его проникновенная речь, полная неприкрытых чувств и благородной решимости, растрогала нескольких присяжных до слез, а сейчас он теснился в зрительном зале вместе с доброй половиной города, чтобы собственными ушами услышать приговор. Каждый дюйм пространства был битком набит людьми. Джентльмены в узких костюмах так близко прижимались друг к другу на скамьях, что были вынуждены переминаться с ягодицы на ягодицу, потому как места хватало только для одной, да и такой малости можно было добиться лишь посредством усиленного трения о чужие зады и бедра. Стоячие места находились под охраной единственного полицейского с озабоченным лицом, который сторожил дверь и не пускал внутрь никого, пока кто-нибудь не выходил. В зал набилось столько зевак, что люди мгновенно бросались вперед, если видели освободившуюся площадку для двух ног. Журналисты бесцеремонно усаживались прямо друг на друга, их ноги сплетались, а какой-нибудь газетчик так и норовил забраться на самый верх, после чего балансировал там пару секунд и низвергался обратно в пропасть свитых конечностей, а другой претендент занимал его место.
В передней части зала суда, где люди пытались соблюдать приличия, тела сжимались так тесно, что каждый ощущал сердцебиение соседей – по одному с двух сторон – и слышал хруст суставов по всему ряду, когда зрители выворачивались и изгибались в поисках мнимого комфорта. Если же кто-то вставал и уходил, то целый ряд начинал трястись, разминая руки и ноги, прежде чем другой занимал освободившееся место, и все возвращалось на круги своя. Какой-то мужчина у двери попытался таким образом втиснуться на скамью, однако, промучившись с минуту, вынужден был сдаться и на цыпочках проползти обратно, где место уже заняли, а его самого вежливо, но твердо отпихнули к сержанту.
Пригласили первую дочь Лонгстафа. Флора с девочками ждали снаружи; мать от страха не могла даже пошевелиться, а детям, похоже, было все равно. Обеим столько раз велели говорить правду и только правду, что они затвердили фразу наизусть и решили, будто это какая-то игра.
К месту свидетеля девочку провожал старый полицейский с бакенбардами. Ей разрешили забраться на стул ногами, и прошло несколько минут, прежде чем в зале стихло сочувственное бормотание и судья смог заговорить. Когда же он обратился к юной свидетельнице, было неясно, понимает ли та его – она так низко склонила голову, что подбородок уперся в грудь, а глаза смотрели в пол. Затем, украдкой оглядевшись, ребенок увидел длинные ряды лаковых туфель и резных деревянных ножек, а за ними… За ними была плетеная клетка. Внутри, положив голову на лапы, покоилась их любимица. Она напоминала скорее скучающего наблюдателя, чем вещественное доказательство, выставленное всем на обозрение. Сердце девочки запрыгало в груди, и, осмотрев зал, она вдруг поняла, что ей ничего не стоит вернуть Киску: надо только рассказать всем этим взрослым, чья она на самом деле, и еще про Нью-Корт, шарабаны, крылья, Башни и все такое прочее.
Судья задал ей несколько простых вопросов: как ее зовут, сколько ей лет, где она живет и знает ли, что такое «говорить правду». На последний вопрос девочка ответила короткой, но впечатляющей речью о том, как это важно – всегда говорить правду и ничего, кроме правды. Лонгстаф наблюдал за дочерью с растущей уверенностью и улыбкой на губах. Даже самый недоверчивый человек восхитится ее восторженной невинностью. Отвечая, она то и дело посматривала на клетку, и все в зале видели сияние любви в этом детском взгляде. И так легко было представить жар углей в камине, крылатую кошечку на ковре, а рядом – семилетнее дитя в немигающем умилении, что вся сцена казалась им священно-неприкосновенной, и никто не смел нарушить ее грубым вмешательством. Ну конечно, кошка принадлежит только ей! И кошку любят! А Лонгстаф, разумеется, ни в чем не виновен!