Искусство уводить чужих жен (сборник) - Андрей Ефремов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Музыкант Никита взял у нее свой инструмент, и Лилька сказала ему: „Никитушка, теперь все работает“. – „Сколько я тебе должен?“ – спросил он. Я стоял за углом строительного вагончика, и штабель досок прикрывал меня. Они не могли меня видеть и говорили громко. Когда он спросил, сколько с него приходится, Лилька тихонько заплакала: „Ты просил стиральный порошок“. Тут раздалось шуршание, и музыкант сказал: „Не тот. Что у тебя за страсть к благодеяниям?“ Лилька заплакала в голос, а у меня потемнело в глазах.
Всем в тот вечер повезло, что я успел продать револьвер! И никакого на троих! Все три пули всадил бы я в этого стирального потребителя. Все три!
Когда я очнулся, их не было. Я вышел на Московский, стараясь не думать, просто не думать ни о чем. Потом я взял тачку и поехал домой. Я ехал и, чтобы не завыть, соображал, долго ли проболеет Самандаров?
– Вот так… Всегда так, – сказал коммерсант Геннадий. А наркоман лежал лицом вниз, и нельзя было понять, слушает он или спит.
– Иван, – сказал я осторожно, – иногда случаются очень странные недоразумения…
– Случаются, – легко согласился Перстницкий. – Когда я пришел домой, Лилька меня встретила, и горячая ванна была готова. Черт возьми! У нее и глаза не были заплаканы. Мне бы успокоиться, но не тут-то было. На другой вечер я опять стоял за вагончиком. Однако главная подлость была не в том, не в том. Я устроил так, что Лилька определенно знала, что дома меня не будет допоздна. И узнала она об этом от Самандарова. Я катился в какую-то дыру, в провал, в липкую дрянь и еще надеялся разглядеть там что-то такое утешительное, чтобы жить дальше. Нет, чудес не было. Лилька пришла к музыканту и пробыла у него три часа. Дома я достал из заначки пистолетные деньги и на другой день без особого труда купил второй ствол. Надо было решить, в кого стрелять. Если вдуматься, это совсем не простой вопрос, но зато всегда есть возможность уйти от ответственности. И я решил застрелиться.
Тут в камере стало так тихо, что слышно было, как кто-то из ментов звенит в стакане ложечкой. Странно. Все, что могло случиться, случилось несомненно, и живой Иван Перстницкий сидел на одних с нами нарах, а ждали какой-то непредусмотренной развязки.
– Читайте книги, – сказал Иванушка неожиданно. – Литература учебник – жизни, и это так. Я оставил документы дома, взял пистолет и пошел на Фонтанку. План был простой: застрелиться и упасть в воду.
Мужики, умирать страшно. Я стоял и слушал шаги поздних прохожих. Теперь уж патрон был в стволе, и Лилька вряд ли окликнула бы меня. И тут надо мной, на другом берегу, на фронтоне, вспыхнул прожектор. Бледный до синевы луч ударил в воду, а вода в ту ночь была спокойной. Почти. Тогда-то я себя и увидел. Мелкая рябь потряхивала мое изображение, и хоть лица я рассмотреть не мог, что-то, блин, мерзкое, как дерьмо на тарелке, почудилось мне во всплывшем двойнике. Можете верить, можете как хотите, я два раза выстрелил в свое отражение, повернулся и ушел. Я даже не удивился, что меня не задержали. А чему удивляться? Ведь я застрелился. Минут через десять, впрочем, до меня дошло, что я жив и своими ногами шагаю к дому. Вот когда гадость-то началась! Я шел к Лильке, и не было на свете другого человека, которого я хотел бы видеть, как ее. Но я не знал, что мне делать дальше. Я не знал, я не думал, я не мог себе представить, что это так ужасно, когда твою любимую обнимает другой! Я задирал голову к небу – там какие-то осколки звезд мелькали сквозь черную вату – я задирал голову к небу и говорил: „Лилька! Лилька! Неужели он лучше меня только потому, что играет Брамса на улице? Или он у себя дома тоже сначала играет Брамса? Но он никогда, слышишь ты – никогда! – не сможет любить тебя, как я. Пусть ты сама по себе. Но ведь я же все равно, что ты, а от себя самой ты никуда не денешься. И вот, кстати, что ты будешь делать со мной?“
Наверное, у меня совсем слетела башня, потому что последняя мысль показалась мне очень утешительной. Я ходил туда и сюда по мокрому асфальту и ожесточенно думал о том, что Лиле придется устраивать мою судьбу и что вот тут-то она и увидит, что я люблю ее так, что никакой Брамс… И все это громоздилось одно на другое, и уже в бедной моей голове не было никакого порядка.
Так я ходил часов до пяти утра. Дважды у меня проверяли документы, а я тогда и не понял, какая гроза прошла мимо. Трижды я поднимался к дверям нашей квартиры и не осмелился войти. А что бы я сказал? У меня в кармане пистолет, а я побоялся умереть. Но ей все равно, она мечтает о Брамсе.
Однако мысль о Самандарове спасла меня. Самандаров ждал моего звонка, и с четвертого раза я пришел домой. Лилька сидела на белом диване в нашей полупустой гостиной и ревела в три ручья. Она бросилась на меня, и я так и не понял, обнимала она меня или колотила. Голова ее вздрагивала у меня на мокром плече, и слезы были горькие, как морская вода. Потом она утихла, и я медленно поднял ее лицо к своему. Так же медленно она отвела мои пальцы подбородком и снова прижалась лбом к проплаканной рубахе. Яснее ясного – она не хотела, чтобы я ее целовал. Кто мне скажет, какого черта она плакала?! Кто мне скажет, почему я выстрелил в воду?
„Я тебе совсем не нужен“. – „Не смей мне это говорить“. – „Я умру без тебя, Лилька!“ – „Я тоже“.
Она не врала, мужики! Но когда я ее подтолкнул к дивану, вывернулась ящеркой и села. Ох, она знает меня… Я опустился на пол и прижался затылком к ее колену. Потом я прикрыл глаза и подумал, что если стреляться вдвоем, то совсем необязательно падать в воду без документов. А если Лилька не захочет стреляться сама, в нее что – мне стрелять? И тогда я понял, что пистолет надо быстренько продать. Чертова машинка уже шевелилась у меня в кармане. Я сказал, что еду к Самандарову (это тоже была правда), поцеловал ей соленую ладонь и ушел.
Самандаров меня в тот день не дождался.
– Ты застрелился! – сказал наркоман с восторгом. – Тебя больше нет. И всех нас больше нет. И ментов больше нет. Пошли отсюда! Я знаю куда.
Коммерсант дал ему подзатыльник.
– Но я вышел из дома, – продолжил Иван. – Потом я вывел из гаража Лилькину машину и уже выехал из двора, когда меня тормознула какая-то девчонка. Уже когда она забралась в машину и стала молчать, я догадался, зачем взял ее. Я хотел, чтобы она говорила. Когда девчонки берут тачку, они говорят о всяких понятных глупостях, а этого мне и не хватало. Да попросту я спятить боялся! Я притормозил и подумал, что хорошо бы проехаться с ней куда-нибудь на край города, и чтобы она трещала без умолку, и чтобы возилась с помадой и уронила бы ключи… Словом, я остановился. Она уселась сзади и принялась молчать с такой силой, что у меня заломило затылок. Потом она все-таки сказала, что ей нужен правый берег Невы, и я решил, что дорогой она успеет разговориться.
Мы ехали минут пять, когда она спросила: „Иван, вы меня не узнаете?“ Я глянул в зеркальце и затормозил. Это была Альбина. „В случайности не верю“. – „Да, – сказала она, – я видела, как вы ходили туда и сюда. Но тогда я боялась вам помешать. Вы думали про что-то и иногда разговаривали“. – „А теперь?“ – „Ну, вы же куда-то собрались, значит, вы все решили. Я подумала, что теперь можно и мне“. И тут она опять вглухую замолчала. Она, наверное, решила, что настала моя очередь. А я разозлился и с упоением объезжал колдобины. Так мы помолчали, и я почувствовал, что злоба на непрошеный разговор очень меня бодрит. Я не боялся рехнуться, и Лилькины горючие слезы наверняка выплакались уже и успели просохнуть.
„Ну, – сказал я, – об чем печаль?“ Альбина ответила совершенно серьезно: „Печаль о Валерии Викторовиче“. Впору было захохотать. Я остановился и развернулся к ней. „У вас печаль, у меня печаль. Минус на минус дает плюс. Будем веселиться, Альбина“. – „Не будем, – сказала Альбина еще серьезней. – Валерий Викторович хворает“. И слово за словом, как отличница на уроке, она стала объяснять мне, что я должен вернуть картину. Я спросил ее, знает ли она, что это за картина? Альбина покраснела. „Я ее глядела. А пока у вас другая картина, он не поправится. Только не отказывайтесь! Вот что, мы сейчас поедем в мастерскую, и я вам дам денег. А вы вернете картину“. Мне нужно было необидно высадить ее из машины, но я об этом не догадался. Блин! Я вдруг страшно захотел оказаться в мастерской. Там я победил, там я добыл Лильку! И я держал на уме еще кое-что.
До самой мастерской Альбина не проронила ни слова. Я думал, что она волнуется, что мне еще придется приводить ее в чувство, но она шустро собрала чай и села напротив меня за тем столом, где пировали Валерий Викторович с Юлианом. Она была девочка хоть куда, у нонконформиста губа не дура. Таких синих глаз в нашей слякоти и гнили не найдешь. Она, понятно, волновалась, но руками без толку не шарила, чашки туда-сюда не двигала, только никак не могла начать. Я спросил, что с художником приключилось? Она вздохнула и объяснила, что вернувшись от матери, нашла Валерия Викторовича с высоченной температурой. „Он лежал вот тут на животе. Потому что на спине под левой лопаткой у него вырос фурункул. Юлиан – вы знаете Юлиана? – он странный, Юлиан, но он очень хорошо ухаживал за Валерием Викторовичем. Он чем-то мазал его. А потом было заражение, и Валерий Викторович чуть не умер. Я уходила в кухню плакать. Но теперь все хорошо, он гуляет в лесу, а я езжу к нему через день. Теперь нужно вернуть картину, и все исправится“. Меня малость напугал этот фурункул под левой лопаткой, но я тут же решил, что все это бред. Не пошел же у меня трещинами череп, а раз так, то и нечего распускать слюни. Я сказал, что не отдам картину, и объяснил, что к чему. Но Альбину трудно было сбить с толку. Она легко поднялась со стула, вышла и принесла денег. „Вот, – сказала она, – а когда Валерий Викторович вернется, он даст вам честное слово, что никаких портретов больше не будет. И про честное слово придумала не я, это он сам сказал“. Тогда я взял и рассказал ей все. Ни черта она не поняла! Она была в него влюблена по уши, все от нее отскакивало. Я разозлился и велел ей достать наш с Лилькой портрет. Она поставила его передо мной на стул, а сама села по ту сторону холста. „Так не пойдет“, – сказал я, посадил ее рядом с собой и подробно объяснил, что к чему. Кстати, и про ту акварель, которую Лиля купила – тоже. Тут-то она и въехала. Все поняла про паскудство своего ненаглядного. То есть это я так подумал. А она сказала, что это интуиция художника и что ничего такого быть не могло. Тогда я достал пистолет и объяснил ей, откуда взялся фурункул: „Ты пойми, пойми, это у него от нечистой совести. Ну, не могу я ему отдать ту картину. Я не верю ему, он не верит мне“. Тут она прижала ладони к груди и стала объяснять мне, как Валерий Викторович хорош. И квартиру-то он Магде оставил, и за первого сына в какой-то там гимназии платит, и ее, Альбину, „выручил из такой беды, такой беды… Вы не знаете, какая там у нас жизнь! А я не поэтому за него пошла. А потому что он добрый и красивый. Я даже не знала, что он художник! Как же ему не верить?“ Она еще подумала и сказала, что Валерий Викторович дарит ей цветы, и меня от этого прямо-таки скрючило, потому что у Лильки имеется бзик: она мне не разрешает дарить ей цветы. Положим, не самая странная причуда, и хрен бы с ней, но только я из-за этих цветов Лилю вспомнил. И прямо как с цепи сорвался. Я стал кричать, что я за Лильку город сожгу, что кто ее обидит, три дня не проживет. А поскольку я хорош был, то еще и чашку свою разбил. И от этого совсем соскочил с рельса. „Посмотри! – кричал я Альбине. – Ты посмотри, какая она красивая! Разве можно ее обижать? Я с ней рядом жить недостоин. Но я добился, я с ней, а раз я с ней, в обиду ее не дам!“