Над Черемошем - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты откуда знаешь?
— Мало ли я телеграмм получал?
— От кого?
— От кого? От Настечки моей.
— Что-то я не припоминаю, чтобы она куда-нибудь уезжала из отцовского дома.
— Ну, что ты понимаешь! Будто нельзя и без этого послать телеграмму! Мне Настечка раз даже «молнию» вдарила!
— Это что ж такое?
— Тоже телеграмма, только втрое дороже. Чаше всего про любовь.
— Ты гляди! Что же, и мне посылать «молнию»?
— А что же? Можно, — великодушно разрешает Иван. — При таких заработках можно и гром и молнию послать.
«Тут нас приняли по-братски, — читает Василь. — Нам очень хорошо, на каждом шагу учимся, как надо жить. Течека».
— Еще раз напоминает: жди, мол, пока выучится, — охотно разъясняет Иван.
— И буду ждать, пускай хоть и все земледельческие науки пройдет, — мне есть кого дожидаться. Ты еще не знаешь, что у меня за Мариечка!
— Помолчи уж. Ни днем, ни ночью не перестаешь хвалиться своей Мариечкой, а про Настечку только слово скажи — сейчас же и рот закрывает.
— Тебе не закрыть, законопатить надо! Утром пойдем на пастбище?
— Пойдем, браток!
— Иван, а славная у меня Мариечка? — Василь порывисто сжал друга в крепких объятьях, заглянул в его лукавые, смеющиеся глаза.
— Славная, славная… Правда, не такая, как моя Настечка, но… Ой! Бешеный! — и он, едва удерживаясь на ногах, понесся вниз, сперва в самом деле боясь упасть, а затем уже нарочно, со смехом, махая руками и отбивая постолами фигуры гуцульских плясок.
* * *Над самой полониной плывет утомленное, изорванное в клочья небо, и когда из-за Черногоры внезапно выглянет солнце, в первый миг трудно бывает разобрать, что колышется над лугом — обрывки облаков или их тени. Полонина встречает гостей извечным пением ручейков, а парни в ответ запевают привольную песню, которая могла родиться только в этом поднебесном просторе:
Гей, на высокой полонинеВетер повевает.Сидит чабан молоденький,Славно распевает.
На песню парней откликнулась мелодия флояры — гуцульской флейты. Из рубленой зимарки — пастушьего куреня — вышел старый Марьян Букачук, приложил руку к глазам.
— Здорово, дети! — приветствует он Василя и Ивана. — Рад за вас, рад. Есть у вас головы на плечах.
— А вы откуда знаете? — удивляется Иван.
— Что у вас головы на плечах? Да оно и так видно. А слава теперь и до полонины докатывается. — Букачук отворил дверь в зимарку, и парни увидали в помещении детекторный приемник. — Агроном Нестеренко принес. Агроном на пастбище — большой человек. И слова у него чистые, как вода питьевая… Так что уж не знаю, где вас и усадить, детки, — может, вы теперь на эти топчаны и сесть не захотите — про вас ведь уже и в газетах пишут, и по радио передают.
— Сядем или нет? — серьезно спрашивает у Василя Иван.
— Конечно, нет! — и они одновременно опускаются на незатейливые скамейки.
— Стахановцы! Какое слово красивое да гордое! — Марьян с любовью поглядел на парней, потом вздохнул и задумчиво заговорил: — Жизнь идет, как река течет. За все мое батрачество никто мне доброго слова не сказал. Быдло и быдло. Как стал на слабые еще ножонки, так и пошел кривить их на графских полонинах. До зимы со скотинкой все в горах да на пастбищах, а в сильную стужу — желоба, коровьи ясли служили мне постелью. Вытру с них густую воловью слюну и ложусь, как в гроб. Волы жуют надо мною свою жвачку, согревают своим дыханием, жалеют безысходного батрака больше, чем вся графская экономия. А вы, детки, только взялись за работу — уже об вас все торы шумят, вся отчизна согревает вас.
— Философия! — с чувством проговорил Василь.
— Философия! — подтвердил Иван.
— Что, детки, в селе слыхать? Не пишут люди, которые в колхозы поехали?
— Пишут. Телеграммы шлют. Повсюду их в русской стороне гостеприимно встречают.
— Известно, русские. У них ко всем людям сердце доброе, только на выродков гневаются. Как бы отправить уже наших врагов туда, где им черт «здравствуйте» скажет!
— Приходили в зимарку?
— А то нет! Вбегает этот Бундзяк и давай шарить по всем углам. Вытащил из-под стрехи два круга сыра, а потом наложил на полонину дань, чтобы отдавать ему десятую долю сыра, масла и приплода. «Так ведь теперь, — говорю я ему, — пане податковый экзекутор, полонина народная, не ваша?» Как он завертится, словно пес, которому лапу отрубили. «Была и всегда будет моя. Захотел, чтоб я твою голову на пороге топором отсек, быдло?!» — да как даст мне обухом под ребра.
— Еще воздастся ему! — насупившись, обронил Василь. — Отец, может, кому из вас, из пастухов, случится напасть на их след…
— Думал я уже, сыночек, об этом. Думал, — ответил Марьян, оглядываясь назад. — Должны они сюда заглянуть, должны. Ведь они до сей поры не раскусили, что мы уже люди, а не быдло. Придет Бундзяк за добычей. Это уж характер такой, детки, — все тащить. Пусть хоть лишнее, хоть камнем висит на шее а он тащит.
— Придет час, и мы потащим его! — У Василя сжимаются кулаки и брови сходятся над переносьем.
* * *Киев встретил гуцула приветливо, и теперь его богато украшенный киптарик все быстрей, как в пляске кружился в круговороте будем и праздников. Впрочем, здесь и будни походили на праздники. Палийчук с жадностью ловил яркий блеск огней, и свет глаз новых друзей, и сияние науки, удивляясь тому, как она сроднила седых академиков и мужественных, точно отлитых из бронзы, бригадиров, и молоденьких, курчавых, как пшеничный колос, девушек.
Он, бережно собирая их слова в сердце, впитывал их, как томимая жаждой нива впитывает щебет дождей. Казалось, он был не в театре, куда съезжались передовики Украины с плодами своего труда, а среди золотой пены нив, плещущих от самых черноморских степей до его Покутья. Не яркий киптарик, а думы Ильи Палийчука расцветали, когда он, не боясь, мысленно переносил охапками к себе на поля все хорошее и колосистое. Воссоединенная Украина дарила ему цвет своих нив и жизни. Не ленись, Илько, слушать, думать, изучать, трудиться!
И он не ленился.
Размашистый, доверчивый, ясноглазый, он подходил к большим ученым, и те говорили с ним, как с ровней. Он протискивался в горделивый круг героев и оказывался в центре внимания, все предлагали ему свою помощь. Часами простаивал он возле снопов, семян и молодых саженцев, простаивал над певучими сокровищами урожая, свезенного с полей в оперный театр, чтобы люди знали, откуда берет начало песня и слава.
А по ночам он просиживал над книгами, выписывая в одну тетрадь все понятное, а в другую — все непонятное. Когда сосед по койке начинал ворчать, Палийчук ставил настольную лампу на пол, а сам ложился на пестрый коврик, как на зеленеющую траву левады.
— Илько, уж не в академию ли готовишься? — смеялись иные знакомые.
— Про академию — ерунда, — отвечал он серьезно. — К прыжку готовлюсь.
— К какому прыжку?
— К самому настоящему. Без него не обойдешься. Хочу, чтоб наш колхоз как можно скорей засиял, как радуга, всеми цветами, достиг богатой, зажиточной жизни. Думаю, только пустые сердца не заботятся об этом! — на его больших синеватых белках дрожали неровные тени ресниц. — Все ли сделаю — не знаю, а кое-что сделаю! Я еще только выхожу в люди…
И теперь даже оттенок хвастовства в его словах не вызывал ни у кого насмешки, ибо все, все, что бы ни делал, что бы ни говорил Палийчук, шло от того молодого сердечного порыва, от той душевной щедрости, какую не мог бы обуздать и строгий разум.
Перед самым отъездом Илья, вернувшись из демидовского колхоза, получил письмо от Ганны, и сразу же его обступили синие Карпаты, окружило родное Покутье.
Он любил письма жены, в них до него доходила только нежность Ганны, а весь едкий перец оставался на потом.
«Ну и хитрая же у меня жена!» — не раз подумал он и покачал головой, перечитывая новое письмо; под словом «хитрая» он подразумевал «умная».
«Дорогой Илько, радость моя!
Ты и представить не можешь, как я соскучилась по тебе, по твоему голосу и смеху — он звенит мне и через горы. Проснусь ночью, прислушаюсь, и кажется — вот-вот зазвучат твои шаги, застучишь в окно. И сынок тебя вспоминает каждый день. Вчера мы ходили с ним из Черемош. Как хорошо, пробираясь сквозь кустарник, видеть, что рядом в зелени мелькает беленькая головка, до того похожая на тебя, что так и хочется окликнуть: «Илько»… В колхозе ждут тебя с нетерпением. Желаю тебе счастья, солнце мое!
Твоя Ганна»
«И радость, и солнце! Не так уж плохо для одного письма», — улыбнулся Илья и пошел докупать подарки своему дорогому корреспонденту, сынишке и ребенку Миколы Сенчука.
* * *На редкость тихий вечер спустился в горы, и хлопья первого снега блестят на них, как гуцульская инкрустация. Неподалеку в каком-то потоке расплетает свои косы вода, по камешкам спуская с Черногоры начало зимы.