Пристрастие к некрасивым женщинам - Ришар Мийе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако, чувствуя, как и все мужчины, тягу к юным женщинам, даже к девушкам-подросткам, с годами я начал отдавать предпочтение зрелым женщинам, словно с ними я мог не стесняться своей внешности. Но лицо Мари-Лор Эспинас всплывало в памяти сразу же, стоило мне только задумать отступить от своих правил и подыскать по своему вкусу какую-нибудь молодую и красивую женщину, интересовавшуюся только моим положением журналиста. Газетные писаки стали заменять романистов не только в реальной жизни, но и в воображении женщин. Так сказала сестра, увидевшая в этом знак, среди сотни прочих, конца литературы и делавшая вид, что рада тому, что я все-таки не стал писателем.
Моя теория была всего лишь предрассудком. Возраст не меняет ничего в желаниях и любви. И в уродстве тоже. Совсем наоборот: он придает им уверенность и глубину. И только благодаря великодушию женщин (или некой форме невинности, или свежести взгляда, не зависящего от сиюминутности) я мог получать награды, а не из-за моей концепции эквивалентности, от которой я все-таки не хотел отказываться, потому что боялся влюбиться. Это великодушие иногда проявлялось в вульгарных или отчаянных формах, как это было, например, с одной молодой женщиной, несомненно самой красивой из всех, кто у меня был до этого: брюнетка с глазами цвета голубого льда и великолепным телом, я встретил ее однажды вечером на Елисейских Полях. Она сама подошла ко мне и попросила пойти с ней в ночной клуб, куда одинокие женщины не допускались. Услышав мой отказ и увидев, как я огорчился, эта женщина отказалась от праздника и предложила пойти с ней выпить. Неважно где, главное, чтобы она не оставалась одна. Этот разговор закончился у нее в квартире на улице Акаций, где она жила в мрачном доме. Там она мгновенно разделась и с несколько наигранным смехом отказалась взять деньги, которые я посчитал себя обязанным ей предложить. Она уверяла меня, что не была путаной, даже не занималась этим по случаю, просто была одинокой девушкой, которую бросили. Она хотела отомстить, унизив себя и отдавшись первому встречному, самому уродливому в мире мужчине. Так я думал, когда она подошла ко мне, чтобы расстегнуть ширинку брюк. Она не хотела ничего другого, кроме моего члена, прошептала она, закрыв глаза с таким выражением страдания и покорности, что я готов был отвесить ей пощечину. Я не шевелился, спрашивая себя, не стоит ли прекратить все это, но не из-за огорчения, раненого самолюбия, опьянения, а из-за некой извращенности. Мне было отвратительно думать, что я пользуюсь этой ситуацией, возможно даже опасной, и ждал, что сейчас откуда-нибудь появится ее дружок, чтобы меня ограбить. Но она сказала: «Поцелуй меня, дай мне свой член, только его». Она произнесла эти слова очень громко, слишком громко. Я взял ее за руку, отстранил от себя, попросил сесть, сказав, что она потом будет жалеть об этом: «Я для вас недостаточно хорош». И тогда она произнесла слова, которые навсегда запали в мое сердце: «Это я плохая».
Я оставил ее, решив не нарушать свои правила, уверенный, что я не смог бы овладеть ею в данных обстоятельствах и не получил бы удовольствия. Ее доброта была продиктована отчаянием, а я был не в состоянии стать ее орудием в ту ночь, пусть даже и знал, что для всех моих любовниц я был всего лишь проходным этапом, временной забавой, утешением, в котором не признаются.
XVI
Этот эпизод заставил меня сделать вывод – я старею, мои пристрастия и интересы становятся все более четкими. Я стал меньше путешествовать, испытывать от этого удовольствие, даже предпочел бы вообще никуда не двигаться: можно ли пойти дальше, чем в лоно женщины? Жизнь моя была скудна на события и монотонна – жизнь великих мечтателей, одиночек, смирившихся с жизнью. Я честно работал, регулярно занимался любовью, читал, думал о книгах, которые никогда не напишу, но которые все-таки писались во мне, в задней комнате мечтаний, где сожаления становятся формой надежды. И подобно тому как некоторые строят мельницы, чтобы умереть там от голода, я вступил в жизнь, чтобы «перемолоть» печаль, для меня более предпочтительную, чем небытие, но с еще большей покорностью. Эта покорность была сродни голоду, она замешивала мой хлеб на том, чем я был, и оказалась намного вкуснее. Это я могу сказать сегодня с уверенностью. И вовсе не для того, чтобы парадоксом заполнить пустоту существования без человеческой любви, а не книжной.
Мне тогда было почти сорок восемь лет. Я приближался к пятидесятилетнему рубежу, которого так боятся мужчины, а для женщин – начало ада. Мое положение нисколько не изменилось. Мать умерла, и мне больше не было причин ездить в Лимузен, разве только вместе с бессмертным депутатом, на которого я продолжал работать. Да и тот, состарившись, стал почти кокетливым и не любил показываться на людях вместе со мной. Я стал с трудом выносить жару и завел обычай проводить август в Бретани, открыл ее для себя в ходе подготовки статьи о Шатобриане-политике, которого мой депутат любил цитировать. Я тогда побывал в Динане, Комбуре, а главное, в Сен-Мало, где красивые и известные пляжи были заполнены некрасивыми людьми, и я там был почти незаметен. Я ездил туда один, потому что сестра ненавидела море, выставленную напоказ обнаженную человеческую плоть, запах йода и всего того, что сильно пахло. Она продолжала проводить свои отпуска в Лимузене у нашего отчима и прекрасно с ним ладила, особенно как тот овдовел. Она ездила с ним в Коссад, департамент Тарн и Гаронна, где погиб наш отец, врезавшись в платан. Это дерево уже давно было спилено, но сестра знала, где оно росло, и установила на склоне маленькую белую стелу, которую работники департамента сняли после проведения расследования. Но они не посмели прикоснуться к каменному кресту, его Элиана установила позднее, неизвестные люди украшали его цветами, как сказала ей владелица самого близкого к этому месту дома. Она в прошлом слышала грохот автокатастрофы и видела отца мертвым.
Моя теория не изменилась, но меня все больше стали интересовать исключения из правил, возможность любовного приключения с более молодыми и красивыми женщинами. Эта возможность появлялась все чаще, а женщины моего возраста казались мне менее желанными, потому что при приближении критического возраста они старались завести роман, в котором можно было разыграть комедию последней любви. Моя известность, как журналиста, а также биография, которую я посвятил (по его просьбе) моему политическому деятелю, давали мне возможность чувствовать себя менее некрасивым, хотя для остальных я оставался пугалом. Например, для парикмахеров: они всегда начинали стрижку с удаления волос из ушей из чисто мужской солидарности, поскольку знали, что самому клиенту это сделать трудно, но никогда не делали этого со мною то ли из отвращения, то ли из застенчивости. В конце концов я стал стричься на Барбесе, у парикмахера-кабила, который принял меня за своего соплеменника и обратился ко мне на своем языке, когда в один прекрасный день я шел по бульвару Рошешуар. Он со стрижкой справился неплохо, а потом передал меня в руки сестры.
Желание не мучило меня уже так сильно, я не страдал от мысли, что по нескольку недель не знал женщины. Я больше не искал в самоудовлетворении той чистоты, которую не мог найти в сексе: это такой же парадокс, что и напускная жертвенность, с которой некоторые женщины умудряются отдаваться первому встречному, как это некогда делали молодые женщины в Финикии, в священном лесу источника Астарты, в горах Ливана. Кстати, именно думая о них и помня, с какой легкостью мог бы влюбиться, я отказал тем, кто, подобно молодой женщине с Елисейских Полей, делал мне авансы. Я не хотел становиться инструментом временного смятения, опьянения или отчаяния и не желал, чтобы потом они напоминали о моем лице взглядами, где читался бы испуг, внушаемый моим лицом, хотя в нем и замешана некая привлекательность. Я мог смотреть на мир спокойным взглядом или считал, что никто не застрахован от пламени чувств.
Я всегда опасался того, что Стендаль называл фиаско или, более того, гордыней, заставлявшей меня добиваться любви, чтобы не пасть в собственных глазах. Могу ли я когда-нибудь на это претендовать? Или, по меньшей мере, ценили за то, что я есть, в общем-то, несчастный, но достойный утешения женщины, подруги, человека, о ком может мечтать мужчина в самых прекрасных снах; матери, которой у меня никогда не было; женщины, которая заботилась бы обо мне при жизни и после смерти, продлевающей нашу любовную связь и дальше.
Несомненно, я был слишком требовательным: эти летние недели довольно трудно было прожить, особенно на пляже Силон в Сен-Мало, куда я ходил купаться очень рано утром и поздно вечером, потому что не хотел подставлять тело ни под солнечные лучи, ни под слишком любопытные взгляды. Не потому что мое тело отвратительно, кажется, я об этом уже говорил: я продолжаю поддерживать его в форме ежедневными физическими упражнениями, что делает меня довольно мускулистым и почти стройным человеком, при этом я не ограничиваю себя ни в еде, ни в питье. Просто я все еще опасаюсь, что, когда кто-нибудь переводит взгляд с моего тела на лицо, сразу же бросается в глаза сильный контраст. В этом я чем-то похож на красивых женщин, которые всю свою жизнь вынуждены выносить взгляды мужчин и при этом испытывают как гордость, так и страдание. Признаем, что мое лицо постоянно выдерживает критические, инквизиторские, убийственные взгляды женщин, большей частью некрасивых: они чувствуют, особенно на пляже, негодование, что мое присутствие там и нагота напоминают о противоречивости их существования. Жить – значит двигаться между этими противоречиями, и, если бы я не опасался ошибочных мнений на мой счет, веря в почти мифологическую природу своей внешности, я мог бы сказать, что я – это красивая женщина, забытая в теле мужчины. Незаконченная метаморфоза, подросток, оказавшийся в плену сучков дуба, и ничто и никто не может его освободить.