Ермо - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с Франко, давно ставшим для него Фрэнком, они облазили все чуланы, заглянули во все углы. В одном из темных закоулков обнаружили странное сооружение – кресло на малюсеньких колесиках, с балдахином, с которого свешивалось множество стеклярусных нитей, унизанных крошечными серебряными колокольчиками. Издали оно напоминало те будочки, что ставились на спины слонов, Джордж видел их в детстве на иллюстрациях к «Шах-намэ».
Антонио, консультант по архитектуре, помогавший в перестройке дома, объяснил, что когда-то такие кресла-будки ставили на паланкины, в которых передвигались именитые венецианки. Это звякающее при малейшем прикосновении сооружение понравилось Лиз – со временем она научилась пользоваться длинным рычагом, приводившим кресло в движение, и каталась со звоном по галерее и большому залу внизу…
На чердаке и в чуланах хранились свернутые в трубки холсты, полуистлевшие гобелены с рыцарями, лебедями и Ледами, с Приамом, целующим руки Гектору, в ящиках навалом лежали помятые и обколотые кубки и чаши… Из подвала вытащили хорошо сохранившееся огромное деревянное распятие, твердостью не уступавшее стали, – по просьбе Лиз его поднесли в дар церквушке, куда по утрам она бегала «поздороваться с Богородицей».
Вечерами они с Лиз, как и прежде, поднимались наверх, к Джанкарло, принимавшему их за столом, накрытым к ужину. Он знал о смерти Паоло. Нет, не от Лиз и не от Джорджа, – а Фрэнку было строжайше запрещено заговаривать со стариком на эту тему, – просто однажды во время традиционного ночного обхода он по привычке заглянул в детскую и увидел портрет Павлика с черной креповой лентой на уголке – сентиментальный жест старой Луизы, жены Фрэнка. И спустя несколько дней, за ужином, впервые за много лет нарушив затворнический обет, Джанкарло тихо спросил: «Мальчик умер?»
Да, наверное, с того дня Лиз и начала свое путешествие в Зазеркалье.
Врачи только разводили руками, когда она жаловалась на блуждающие боли: сердце, запястья, колени, глаза…
«Нервы, синьора».
За ужином она вдруг хваталась за голову, ее начинало тошнить – ни с того ни с сего. К завтраку она выходила в широкополой черной шляпе и черных очках: мигрень. Она научилась в подробностях, с отталкивающими деталями живописать свои желудочно-кишечные ощущения: «Диарея – болезнь нравственная, Джордж, вроде памяти».
Она больше не могла спокойно взирать на репродукции с картин Шипионе Ваннутелли, висевшие в столовой и никогда ранее не привлекавшие ее внимания: «У меня от них понос, Франко, давайте уберем». И безобидного Ваннутелли выносили на чердак и рассовывали по чуланам – первой ушла «Прогулка знатных венецианцев под аркадами дворца дожей», следом «Одалиска в гареме», что-то еще, – место убранной гладкописи заняла гладкопись авангардистская – с черно-коричневыми квадратами на ядовито-желтом фоне и грубо торчащим толстым женским коленом, выпиравшим из этого красочного месива, при этом аппетитную женскую плоть художник сделал холодновато-лиловой.
У нее разбаливалась голова от слишком яркого света и от света, приглушенного серо-жемчужными шторами. От громких звуков. От давящей тишины. От цветовой гаммы книжных корешков в библиотеке. От дня и ночи, от четвертой эклоги Вергилия и Первого концерта Чайковского, от гармонии небесных сфер – любая гармония вызывала у нее нестерпимую боль, тошноту, рвоту, кровотечение, обморок. Расположение беломраморных фигур в ротонде, по стенам которой стояли двенадцать огромных зеркал в капризных бердслеевских рамах, таило угрозу головокружения, утраты ориентации в пространстве и неестественной смерти. Эти несчастные фигуры переставляли месяца три, пока однажды Фрэнку не пришла в голову счастливая мысль закрыть все входы в ротонду – «временно, на ремонт».
«Но это не очень-то помогает, Джордж, – со вздохом сказала Лиз спустя неделю. – Эта ротонда с ее зеркалами и мраморами снится мне по ночам, это безумие – миллионы белых фигур, вереницы зеркал, ни в одном из которых я не вижу себя! Само существование ротонды в глубине дома отравляет мою жизнь. Я знаю, знаю, что эта опасная ядовитая гадина затаилась, она лишь выжидает, когда я подойду поближе… а если я каким-то чудом сумею удержаться подальше – ну, поселюсь на галерее или там еще где-нибудь, – эта гадина сама двинется ко мне, она отыщет меня, она обязательно найдет меня – по запаху моих мыслей… нет, она найдет меня лишь потому, что я каждую ночь вижу ее во сне… Она пойдет на мой сон о ней…»
От нее заперли дверь в детскую – но она никогда даже не приближалась к ней.
Тогда ни Джордж, ни даже Фрэнк еще не догадывались о том, что она начала принимать наркотики, чтобы, как она говорила впоследствии, «спастись от этой чертовой, трижды чертовой боли, спастись – любой ценой».
Нервы, синьора. Память, синьора.
Однажды Фрэнк почтительно доложил, что у синьоры начали выпадать волосы.
Джордж и сам несколько раз находил грязные пряди женских волос – то на столике в библиотеке, то на полу в спальне, то на диванчике в столовой. Грязные, сальные, словно смазанные какой-то черной гадостью – чем-то вроде той черной мази, которую, помнил он, они использовали в одном из эпизодов Макбета, когда нужно было снять любовную сцену в грязи. Алан Тейт потом признался журналистам, что, обнимая извивающуюся Дженни Мур, больше всего боялся наглотаться «этого черного вазелина». Жена Фрэнка без труда нашла эту гадость на туалетном столике Лиз, но они так и не поняли, из чего несчастная женщина ее изготовила.
Лиз заняла все внимание Ермо, и он не сразу оценил перемены, происходившие с Джанкарло. Да, собственно, ничего страшного и не было, просто Джанкарло стал болтлив. Он как-то очень быстро превратился в суетливого старого болтунишку, готового говорить о чем угодно – о выборах в парламент и очередном криминальном скандале, о Миланском взрыве и «красных бригадах», о последнем романе Леонардо Шаша… От телевизора у него болели глаза, но вот радио он слушал с удовольствием, с открытым ртом, поминутно вытирая губы и глубоко вздыхая. Он читал газеты, журналы, таскал книги из библиотеки Джорджа. «Замечательно глубокие произведения, Джорджо, да-да, вы маг, волшебник слова!»
Хуже всего оказалось то, что, прочитав «Бегство в Египет», «Убежище» и «Вторую смерть», он пустился в многословные воспоминания о том «героическом приключении, в которое мы все втянулись вопреки духу времени, да-да, это был вызов, сопротивление… И разве я не имею права на свои воспоминания о тех событиях, в которых я – не забывайте! – был главным действующим лицом? Вы создали миф, милый Джорджо, вам даже, может быть, и невыгодно, чтобы я покусился на сотворенный вами миф, – конечно, конечно, вы художник, вы имеете право на вымысел… Но у меня свои права, не так ли?»
Джордж лишь усмехался: что тут скажешь? Как ни смешно, Джанкарло кругом прав, – но это Ермо не трогало: для всех открылись ржавые… Для Джанкарло – тоже. Для него даже раньше, чем для других, недаром он перестал вдруг пользоваться гримом и париками. Впервые заметив это, Ермо хмыкнул: он забыл, как выглядел Джанкарло раньше, до того, как принялся отчаянно менять маски, маску за маской, пока не сросся с маской – с какой? Неважно. Уже неважно. Старик перестарался. Теперь он и сам, видно, не знал, как себя вести, какой маске какое поведение должно соответствовать, запутался, заплутал, – и отсюда-то его неприятная болтливость, мелкая какая-то суетливость, эти заискивающие взгляды, сменяющиеся вдруг подозрительно-злобными.
«Писатель, конечно, вправе нафантазировать человека, то есть превратить человека в героя – хотя бы только в героя литературного, не испросив позволения, что ж, на то и литература, на то и искусство, – но вот вы в своем великом – так ведь все пишут? – в великом романе «Вторая смерть» сочинили, будто герой, спасающий невинных людей от смерти, берет с них плату… ну как бы и не плату, но все же: требует от женщин покорности, и они соглашаются, а некоторые даже удивляются, какой малостью приходится платить сладострастнику… А я читал и думал о себе, если не возражаете… Я ведь ни одного из тех людей не видел в лицо. Понимаете? Нет, вы только вообразите: ни одного! В этом было что-то даже пугающее. Иногда я задумывался о реальности происходившего… да было ли все это? Не ложь ли все? Не выдумка ли моих друзей, которые брали под это деньги, использовали мое имя и так далее? Вот сюжет! Литература! Представьте себе только: а что, если бы на самом деле все это предприятие от начала до конца оказалось грандиозной мистификацией – вымышленные евреи, выдуманные опасности… Бр-р! Чья-то затянувшаяся злая шутка. Продуманная до мелочей. А я – поверил! Может, и были какие-нибудь сомнения, но во время войны, да в таких ситуациях, знаете, либо веришь и действуешь – либо не веришь и всех посылаешь к черту, – и я поверил и дал денег, дал имя… – Он смеялся и с наслаждением потирал руки. – Вот это шутка! И значит, мои опасения, и переживания жены, и последующие события – тоже шутка, эй, встряхнитесь, все понарошку – а? Но ни у кого не хватает духу признать и признаться…»