Феномен Солженицына - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По-настоящему же новым, действительно потрясшим меня, во всем этом его «черновике» для меня стал вот этот самый заключающий его абзац.
Ведь этот абзац – он что, собственно, значит?
Ведь это же – его духовное завещание ! Главное из того, что хочет он сказать соотечественникам – пусть даже после своей смерти.
И особенно красноречивы тут – даты: 1965–1968. Это ведь те самые годы, когда он вступил на тропу войны с могущественной ядерной державой. Когда всерьёз опасался, что его могут убить (и могли!). Когда закрадывалась даже мысль, что «они» могут выкрасть, взять в заложники его детей (и к этому он тоже был готов!). И вот в это самое время одну из самых неотложных, главных своих жизненных задач – может быть, даже наиглавнейшую – он видит в том, чтобы написать и на годы вперёд запрятать – для будущего, для новой, свободной России – этот МАНИФЕСТ РУССКОГО ФАШИЗМА!
Вот, оказывается, для чего Господь закалял этот свой меч! И вот зачем в те незапамятные времена автор «Телёнка» молил своего Отца небесного, чтобы Тот не дал ему переломиться при ударах или выпасть из руки Его.
Последняя ступень
Глава «Обыкновенный фашизм» задумывалась мною как последняя. И завершив её, я облегчённо вздохнул: книга закончена.
Но тут же возникло такое чувство (даже не чувство, уверенность), что – нет, это ещё не конец.
Необходимо некое подведение итогов . Что-то вроде эпилога.
Сперва я подумал, что роль такого эпилога могло бы выполнить письмо Л. Копелева, отрывки из которого я уже не раз приводил на этих страницах. Но самую суть письма до времени придерживал, оставлял напоследок.
А суть его состояла в объявлении о полном разрыве отношений.
Как подобает двум великим державам, о разрыве дипломатических отношений они объявили друг другу нотами. Лев, понимая историческое значение этого документа, сохранил у себя его копию. И сопроводил таким постскриптумом:
...P. S.
Копию этого письма, а также копии трех твоих писем: 10.12.81 г. и 11.1.85 г., и моего 4.11.82 г. я посылаю С. Бабенышевой, Т. Литвиновой, П. Литвинову, В. Некрасову, Ж. Нива, Е. Эткинду, В. Трубецкому и пошлю, если будет надёжная оказия, некоторым друзьям в Москву. Посылаю с однозначным требованием: прочесть и хранить, не выпуская из рук, не распространять и не показывать никаким журналистам.
(«Синтаксис», № 37. Париж, 2001. Стр. 102)
В редакцию «Синтаксиса» это письмо передал в 1990 году Е. Г. Эткинд с просьбой не печатать до его разрешения. В 1993 году он это табу снял. М. Копелева и П. Литвинов также настаивали на публикации этого письма. В результате полный его текст появился на страницах «Синтаксиса», что даёт мне возможность (и право) его цитировать и на него ссылаться.
...Л. КОПЕЛЕВ – А. СОЛЖЕНИЦЫНУ.
Кёльн. 30.1–5.11. 1985
Саня!..
На твоё письмо от 11 января 1985 года попытаюсь отвечать в той же последовательности, в какой построено твоё «обвинительное заключение»...
В твоих сочинениях, которые я прочитал уже после твоей высылки («Жить не по лжи», «Архипелаг ГУЛАГ II», статьи в сборнике «Из-под глыб», «Письмо вождям», «Бодался телёнок с дубом»), иные страницы вызывали у меня боль, горечь, гнев, стыд за тебя и жалость к тебе. В течение десятилетия ты представлял нашу литературу с таким замечательным достоинством, с такой безоговорочной правдивостью, и вот это достоинство, эта правдивость стали колебаться, давать трещины, обваливаться, потому что ты вообразил себя единственным носителем единственной истины...
Особую, личную боль причинило мне признание о «Ветрове». В лагерях и на шарашке я привык, что друзья, которых вербовал кум, немедленно рассказывали мне об этом. Мой такой рассказ ты даже использовал в «Круге». А ты скрывал от Мити и от меня, скрывал ещё годы спустя. Разумеется, я возражал тем, кто вслед за Якубовичем утверждал, что, значит, ты и впрямь выполнял «ветровские» функции, иначе не попал бы из лагеря на шарашку. Но я с болью осознал, что наша дружба всегда была односторонней, что ты вообще никому не был другом, ни Мите, ни мне.
И ты подтвердил это как художник в написанном тобой автопортрете. Твой Ленин не только мной был воспринят как талантливый автопортрет: в его отношении к работе, к себе, к женщинам, к дружбам отчётливо проступаешь ты.
Это, пожалуй, самый удачный из твоих автопортретов, он и художественно куда значительнее Нержина, Костоглотова и самовлюбленного «бодливого Телёнка»...
Не доверяя своим современным и будущим биографам, ты решил сам сотворить свой миф, по-своему написать своё житие. И тебе мешали свидетели. Именно поэтому ты по-ленински отталкивал всех бывших друзей. Именно поэтому так опасался мемуаров Натальи Алексеевны. Вот и я мешаю тебе.
Но больше всего мешаешь себе ты сам, из-за своей беспредельной самоуверенности, ты часто совершенно неправильно оцениваешь людей. Ты как художник создаёшь иногда прекрасные, пластические образы, живописуешь отдельные, характерные черты. Но даже о самых близких тебе людях ты знаешь только то, что хочешь знать, то, что тебе полезно...
Но ещё мучительнее было читать в «Архипелаге» заведомо неправдивые страницы в главах о блатных, о коммунистах в лагерях, о лагерной медицине, о Горьком, о Френкеле (очередной образ сатанинского иудея, главного виновника всех бед, который в иных воплощениях повторяется в Израиле Парвусе и в Богрове).
Острую боль причиняли такие вскользь оброненные замечания, как «расстреливали главным образом грузины», «в лагерях ни одного грузина не встретил» или «комически погиб». (Само это словосочетание так же, как упоенное описание «рубиловки», поразительно для писателя, который называет себя христианином.)
Озираясь назад, на десятилетия, перечитывая письма, и дневники, и твои новейшие публикации, припоминая и заново осмысливая все, что перечувствовал и передумал раньше, я снова убеждаюсь, что больше всего мучит меня, вызывая не только боль, но и стыд, горькое сознание, что я в эти годы повторял ту же ошибку, которая была источником самых тяжких грехов моей молодости.
Тогда, во имя «великой правды социализма и коммунизма», я считал необходимым поддерживать и распространять «малые неправды» о советской демократии, о процветании колхозов и т. п. Веря в гениальность и незаменимость Сталина, я, даже зная правду, подтверждал враки о его подвигах, о его дружбе с Лениным, о его гуманизме и любви к народу.
И по сути так же поступал я, когда, зная или постепенно узнавая «малые правды» о тебе, во имя великой общей правды об империи ГУЛАГ, которую ты заставил услышать во всем мире, я ещё долго доказывал всем, что, мол, нет, он не мракобес, он безупречно честен и правдив. Ведь все мы в десятки тысяч голосов объявили тебя «совестью России». И я уверял, что ты никак не шовинист, не антисемит, что недобрые замечания о грузинах, армянах, «ошметках орды», латышах, мадьярах – это случайные оговорки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});