Архипелаг ГУЛАГ - Александр Исаевич Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он всегда нервничал на утреннем разводе – он скорее хотел прорваться на работу. Едва бригаду придурков пропускали в рабочую зону – он очень показно обгонял всех неспешащих, идущих вразвалку, и почти бежал в контору. Хотел ли он, чтоб это видело начальство? Не очень важно. Чтоб видели зэки, до какой степени он занят на работе? Отчасти – да. А главное и самое искреннее было – скорей отделиться от толпы, уйти из лагерной зоны, закрыться в тихой комнатке планового отдела и там… – там вовсе не делать той работы, что Василий Власов, не смышлять, как выручить рабочие бригады, а – целыми часами бездельничать, курить, мечтать ещё об одной амнистии и воображать себе другой стол, другой кабинет, со звонками вызова, с несколькими телефонами, с подобострастными секретаршами, с подтянутыми посетителями.
Мало мы знали о нём! Он не любил говорить о своем прошлом в МВД – ни о чинах, ни о должностях, ни о сути работы – обычная «стеснительность» бывших эмведешников. А шинель на нём была как раз такая сизая, как описывают авторы «Беломорканала», и не приходило ему в голову даже в лагере выпороть голубые канты из кителя и брюк. Года за два его сидки ему, видимо, ещё не пришлось столкнуться с настоящим лагерным хайлом, почуять бездну Архипелага. Наш-то лагерь ему, конечно, дали по выбору: его квартира была от лагеря всего в нескольких троллейбусных остановках, где-то на Калужской площади. И, не осознав донышка, как же враждебен он своему нынешнему окружению, он в комнате иногда проговаривался: то высказывал близкое знание Круглова (тогда ещё – не министра), то Френкеля, то – Завенягина, всё крупных гулаговских чинов. Как-то упомянул, что в войну руководил постройкой большого участка железной дороги Сызрань – Саратов, это значит во френкелевском ГУЛЖДСе. Что могло значить – руководил? Инженер он был никакой. Значит, начальник лагерного управления? И вот с такой высоты больновато грохнулся до уровня почти простого арестанта. У него была 109-я статья, для МВД это значило – взял не по чину. Дали 7 лет как своему (значит, хапанул на все двадцать). По сталинской амнистии ему уже сбросили половину оставшегося, предстояло ещё два года с небольшим. Но он страдал – страдал, как от полной десятки.
Единственное окно нашей комнаты выходило на Нескучный сад. Совсем невдали от окна и чуть пониже колыхались вершины деревьев. Всё сменялось тут: мятели, таяние, первая зелень. Когда Павел Николаевич ничем в комнате не был раздражён и умеренно грустен, он становился у окна и, глядя на парк, напевал негромко, приятно:
О засни, моё сердце, глубоко!
Не буди, не пробудишь, что было…
Вот поди ж ты! – вполне приятный человек в гостиной. А сколько арестантских братских ям он оставил вдоль своего полотна!..
Уголок Нескучного, обращённый к нашей зоне, отгораживался пригорками от гуляющих и был укромен – был бы, если не считать, что из наших окон смотрели мы, бритоголовые. На 1 мая какой-то лейтенант завёл сюда, в укрытие, свою девушку в цветном платьи. Так они скрылись от парка, а нас не стеснялись, как взгляда кошки или собаки. Пластал офицер свою подружку по траве, да и она была не из застенчивых.
Не зови, что умчалось далёко,
Не люби, что ты прежде любило.
* * *
Вообще, наша комнатка была как смоделирована. Эмведешник и генерал полностью нами управляли. Только с их разрешения мы могли пользоваться электроплиткой (она была народная), когда они её не занимали. Только они решали вопрос: проветривать комнату или не проветривать, где ставить обувь, куда вешать штаны, когда замолкать, когда спать, когда просыпаться. В нескольких шагах по коридору была дверь в большую общую комнату, там бушевала республика, там «в рот» и «в нос» слали все авторитеты, – здесь же были привилегии, и, держась за них, мы тоже должны были всячески соблюдать законность. Слетев в ничтожные маляры, я был безсловесен: я стал пролетарий, и в любую минуту меня можно было