Орлеан - Ян Муакс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы алфавит возглавляла буква Z, вселенная мгновенно вернулась бы в свойственное ей комическое измерение; весь мир говорил бы, заикаясь, а нашим тотемным животным стала бы зебра. К сожалению, люди больше всего ценят умеренность, сдержанность, солидность, серьезность. Странный парадокс: только те, кто, наплевав на экономию, беззаботно прожигает жизнь, только они и живут полной жизнью. Нам с детского сада все уши прожужжали про то, какое это чудо — жизнь; нам внушали, что жизнь — это ценнейшее приобретение, которое ни в коем случае нельзя разбазаривать. Не успели мы выйти из материнской утробы, как нас начали приучать копить и сберегать. Вся система воспитания сводилась к тому, чтобы с максимальной эффективностью формировать индивидуумов, готовых скупо отмеривать жизнь пипеткой, складывать деньги в чулок и ни на что не тратить лишних усилий. Все истории, которые нам рассказывали, были скроены по одному и тому же лекалу: неосторожные дети дорого расплачивались за страсть к авантюрам и возвращались к родному порогу с влажными от слез глазами, клянясь, что впредь будут глухи к призывам неведомых далей, населенных сплошь злодеями и волками.
Заодно нас вероломно учили держаться в строгих рамках западного счастья, сведенного к комфорту и уверенности в завтрашнем дне: главное, вовремя оплачивать счета, быть скромным и не высовываться.
Мадам Превост полностью соответствовала этим критериям — она была скромной и безликой. Бледная кожа, отвислая нижняя губа, фиолетовые тени под глазами… Она носила чулки телесного цвета, помогавшие циркуляции ее старой крови в лиловых варикозных венах, и относилась ко мне дружески. «Хотелось бы мне иметь такого сына, как ты», — сказала она одним дождливым днем, когда я, растрепанный, зевал, сидя после тихого часа на раскладушке — по приказанию директрисы, мадам Шевалье, их расставили в музыкальной комнате. Шторы были задернуты; я слышал, как барабанит по крыше дождь. Меня охватило ощущение полной безопасности. Наружный холод и тепло этой женщины, изможденной годами рабства, образовали контраст, похожий на счастье.
Однажды пятничным апрельским утром — небо купалось в голубизне буквы А — мы увидели за школьным забором двух жандармов. Они были такими огромными, а забор — таким низким, что казалось, будто две крупные обезьяны пытаются проникнуть в кукольный дом. Первый, согласно типажу, носил напомаженные усы с проседью, унаследованные от прошлого века. У него были невероятно густые кустистые брови, как будто силы правопорядка, перенесшись во взрослый мир, сохранили где-то в складках своей памяти легендарный образ жандарма — темпераментного, гротескного и напыщенного — из пьес про Гиньоля. Его коллега был выше его ростом и моложе (дальше от старости); он так прищуривал глаза, что его лицо приобретало смешанное выражение, состоявшее из загадочной ковбойской решительности и непостижимой китайской экзотики. У каждого из них на поясе висела кобура, в которой, словно ядовитая змея в ящике, дремал револьвер (на самом деле это был пистолет), что привело весь наш класс в возбуждение. Один мальчик, еще больший возмутитель спокойствия, чем я, поинтересовался, нельзя ли нам поближе посмотреть на оружие, и получил от учительницы категорический отказ.
Меня всегда пленяло это свойство полицейских пистолетов — ими никогда не пользовались, словно откладывая эту возможность на потом. Словно держа вероятность выстрела в запасе. Их владельцы не бравировали ею весь день напролет, проявляя сверхчеловеческую мудрость. Они никогда не переходили к действию. Случай применить оружие так и не выпадал, и мы ни разу не наблюдали, чтобы они доставали его из кобуры, что ничуть не умаляло ни их могущества, ни их героизма; незримые, виртуальные выстрелы только сгущали вокруг них магическую ауру, сравнимую с той, какая окружает Рождественского Деда, — мы ведь не видим, как этот добряк в припорошенной снегом одежде спускается по каминной трубе.
Нам было велено вернуться на свои места — весь класс прильнул к окнам, чтобы поглазеть на жандармов. Я сидел у окна, так что мог рассмотреть происходящее во всех подробностях. Наша директриса, мадам Шевалье, с помятым от страха лицом вышла открыть калитку мужчинам, которые приветствовали ее, дружно приподняв свои тяжелые ворсистые фуражки. Я читал по губам обрывки непонятных фраз. Старший говорил дольше, и мадам Шевалье изменилась в лице: оно приобрело цвет буквы С — белый, как чистая простыня. С остановившимся пустым взглядом она позволила им отвести себя под крытую галерею во дворе, где троица продолжила беседу. Потом мадам Шевалье обхватила руками голову; младший полицейский жестом показал, что лучше пойти поговорить в каком-нибудь другом месте, и они исчезли в здании дирекции — таинственном сооружении, выстроенном напротив здания школы, куда никогда не ступала нога ни одного ученика.
На следующий день мадам Превост не появилась в школе. Мы снова увидели ее только долгое время спустя. В этой частице застывшего времени, где будущее представлялось выдумкой, ее сын, так же навечно запертый в неподвижности мгновения, повесился у них в столовой. Он родился и умер в семнадцать лет.
~~~
Первый класс. Школа — это крошечный и малозначимый мир, жалкая альвеола, расквартированная в космосе — таком огромном, что его не существует. Можно изучить классную комнату, если проведешь в ней целый год, запомнить каждое пятнышко на кремовой стене, каждый стаканчик, запачканный точками бледно-алой гуаши. Вот виварий, где в хитросплетении зеленоватой растительности дремлют палочники; вот аквариум, где снуют туда и сюда головастики. На полке под доской пучилась только что напитанная водой губка, забывшая про океаны и увлажнявшая лежащий рядом мел, — больше всего мне нравилось, когда на пространство доски, исписанной белыми буквами, цифрами или геометрическими фигурами, вдруг вторгался цветной мелок (особенно желтый или розовый, что случалось редко), создавая удивительное ощущение праздника.
Мы, дети, погруженные в трясину слов, сидели, склонившись над своими тетрадями, кряхтели, блеяли и спотыкались на каждом слоге; мир вокруг усложнялся, становясь убийственно строгим. История продолжалась; она началась без нас, не понимавших ничего, кроме того, что мы одиноки на этой планете, ограниченной четырьмя облезлыми стенами. Мы ничего не знали о поездах,