Пасторский сюртук - Свен Дельбланк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герман подхватил монету и хотел было швырнуть ее обратно.
— Сударь! Что вы себе позволяете! Думаете, я обыкновенный бродяга, раз платье у меня несколько в беспорядке? Господь свидетель, вы бы должны лучше соображать, коли вы вправду человек образованный. Под рваным плащом часто скрывается Диоген. Я мог бы швырнуть это жалкое золото вам под ноги. Варвар! — Он величественно взмахнул рукой, но передумал и спрятал талер в карман сюртука. Брови незнакомца взлетели еще выше.
— Любопытно. Бродяга, а образованный. Надо записать. Никогда не думал, что поездка в Фельзенхайн принесет такие замечательные открытия. Диоген! Стало быть, вы, сударь, философ-киник?
Учтивость незнакомца сделала свое дело, Германова злость развеялась. Он самодовольно приосанился.
— Ну, киником я бы себя, пожалуй, не назвал, хотя во многом презираю тщету и суетность этого мира. Философ? Скромность запрещает мне такие слова. Ведь Длинный Ганс — единственный мой ученик. Пока единственный.
— Любопытно! Кстати, а каков, собственно, рост у вашего импозантного адепта?
— Я никогда особенно не увлекался математикой и иными счетными науками. Но вообще-то интересно установить точные размеры.
— Не возражаете, если я…
— Никоим образом. Он в вашем распоряжении. Может, измерить его так, как древние измеряли пирамиды?
— Отличная мысль!
— Встань, Ганс, и выйди из тени. Так. Теперь стой смирно.
Штадельман измерил зыбкую тень Длинного Ганса, а его милость быстро проделал в блокноте вычисления.
— Семь футов и три дюйма! Возможно ли?
— Почему бы и нет?
— Чудо, lusus naturae[20]… Я поистине премного вам обязан, господин…
— Герман Андерц, à votre service[21]! А с кем я имею честь…
Путешественник наморщил лоб.
— Мое имя? Гм… Надеюсь, вы извините, но я предпочитаю путешествовать инкогнито. До поры до времени благоволите называть меня… ну, скажем, господин фон Штайн{37}.
Штадельман удивленно смотрел на хозяина. Герман учтиво поклонился.
— О, господин фон Штайн, вы можете быть безусловно во мне уверены, я сохраню ваш секрет. Длинный Ганс! Вольно! Хватит стоять навытяжку.
И вовремя он это сказал. Длинный Ганс уже начал покачиваться, как сосна от урагана. Он облегченно вздохнул и сел, по обыкновению скрючившись буквой «S».
— Позволительно ли узнать, куда вы направляетесь, господин Андерц?
— В Бреславль.
— В таком случае буду счастлив оказать вам ответную услугу. Моя карета здесь недалеко, на дороге. Не откажите в удовольствии немного вас подвезти.
— Тысяча благодарностей.
Длинный Ганс взгромоздился на запятки, а Штадельман сел рядом с кучером. Герман и фон Штайн удобно расположились в карете, которая была истинным чудом английского комфорта. Обтянутые мехом сиденья, пухлые стеганые стены голубого шелка. С потолка на шнурах свисал ларец-конторка. Откидная крышка служила пультом для письма. На сиденьях разложены книги и бумаги, а поверх пачки гравюр с изображениями римских древностей лежал открытый портфель. Щелкнул кнут — и карета тронулась.
— Ваша милость использует время с толком, как я погляжу. Вы, значит, путешествуете не просто ради развлечения?
— Что правда, то правда. Я изучаю ремесла здешнего края, в первую очередь превосходные рудники. Ваш замечательный монарх уже совершил здесь, в Силезии, великие дела.
— О-о, я и не знал…
— Да-да, уверяю вас. Он поистине образец для герцога, моего государя. Я набираюсь опыта и знании, дабы применить их к нашим собственным миниатюрным условиям. А что вы сами? Ищете мудрости в пешем странствии?
— Пожалуй. Хотя, признаться, отыскать ее не так-то легко. Вы едете в Бреславль?
— До полпути. На ночь остановлюсь у некоего барона Хельффена.
Фон Штайн с любопытством рассматривал попутчика. Своеобразная внешность. Этакая помесь сатира, бродяги и ученого хама. Сальные лохмы. Высокий лоб и слабый подбородок с редкой бороденкой. Толстые губы сластолюбца. И глаза неприятные, слезящиеся, в красных прожилках, воспаленные от чтения, спрятанные под толстыми овальными линзами очков. Нервная, сумасбродная и несколько отчаянная натура под тонкой оболочкой неуклюжей учтивости. Глупо, наверное, что я предложил его подвезти? Может стать назойливой помехой. А я собирался писать… Все-таки определенного опыта должно непременно избегать. Я неправильно его оценил.
— Прошу прощения, господин Диоген, если б я не знал, что вы философ, я бы предположил иную профессию. Не пасторские ли брыжи выглядывают из-под сюртука?
Герман быстро спрятал брыжи и ехидно посмотрел на попутчика.
— Вы наблюдательны, господин фон Штайн. А если б я не знал, что вы горный инженер и совершаете ознакомительную поездку, я бы решил, что вы поэт. Не строфы ли стихов я вижу вон там, в корректуре? Или это стихотворный трактат по металлургии, а?
Г-н фон Штайн поспешил спрятать корректуру под портфелем.
— Вам тоже не откажешь в наблюдательности, господин пастор. Вы ведь позволите называть вас так? Что ж, я в самом деле не чужд общения с музами — когда позволяют служебные обязанности. Впрочем, большею частью я занимаюсь естественными науками, ботаникой, оптикой, анатомией… Открытие и описание межчелюстной кости снискало мне определенную известность в ученых кругах.
— Я тоже пробовал силы в разных науках, к сожалению и в богословии. Вы сказали, анатомия? Тогда вам знакомо имя Ахата фон Притвица?
— Разумеется. Крупный анатом. Вдобавок он занимался сей наукой как надобно.
— Как надобно?
— Да. Как любитель и дилетант.
— Вот, стало быть, каков ваш идеал. Быть любителем в челюстных костях и в поэзии?
— Или в философии, как вы, господин пастор.
— Сударь!
— Однако ж поймите меня правильно. Любитель для меня — звание почетное.
— Ах вот как. А стихи, которые вы пишете… Простите, очень было бы интересно приобщиться к вашим литературным опытам.
— Ну что вы. Мы, любители, робеем холодного света публичности. Наши опыты способны выдержать только критику любящую и дружескую. Но откуда сей интерес? Вы тоже поклонник муз?
— В высшей степени. Я пробовал себя во всех поэтических жанрах, в трагедии, эпосе, комедии, сатире, посланиях, героидах, одах… Моя мечта, точнее, одна из многих, — стать великим поэтом. Но, увы, у меня редко хватает сил завершить начатое.
— Подлинно любитель!
— После первого акта я безнадежно запутываюсь в интриге, через два десятка строф мой александрийский стих выдыхается… Просто заклятье какое-то.
— Значит, вы никогда не выходили на публику, дабы снискать ее благосклонность?
— Один только раз. Я написал трактат о приятии Святого Духа, который посвятил бреславльскому суперинтенденту.
— И хорошо ли он был встречен?
— Отнюдь нет. Его преосвященство отписал, что работа моя свидетельствует об учености и усердии, но вовсе не о личном опыте приятия Святого Духа.
— Он был прав.
— Простите?
— Я говорю, его преосвященство был прав.
— Сударь! Как вы смеете? Позвольте спросить, читали ли вы вообще мой труд?
— Увы, не имел удовольствия. И все же думаю, суперинтендент был прав. Приятие Святого Духа… Нет, знаете ли, об этом не пишут, даже если полагают, что восприяли Его. Есть таинства, которые поэту должно обходить молчанием, почтительно отвернувшись…
— Чепуха! Я называю это дефетизмом. Pusillanimitas[22]. Трусливым и греховным малодушием.
— Лучше назвать это мудростью. Искусство есть умение отступиться, не делать. Я очень хорошо понимаю, что с такими принципами ваши эпосы и трагедии пошли прахом. Высочайшее и низменнейшее надобно обходить молчанием. Поэту нельзя обретаться ни на горе Синай, ни в подземном мире. Он должен жить в долине, вместе со своими собратьями.
— Не могу разделить ваше мнение. Возможно, вам, господин любитель, равнина подходит как нельзя лучше. Однако ж я не имею привычки к умеренному климату. Я раскачиваюсь, словно маятник, между экватором и полюсом, между восторгом и отвращением. Я должен заниматься этими крайностями. То, что находится между ними, известно мне только понаслышке.
— Тогда для вас самое разумное — сей же час повесить лиру на гвоздь. Взгляните. Видите, что здесь изображено?
Герман с интересом рассматривал бумагу; это была гравюра в манере неоклассицизма. Молодой охотник, на которого напали собственные собаки. Прекрасный нагой юноша с леопардовой шкурой на плечах. Мощными зубами собаки грызли его белоснежные ляжки. А он умоляющим жестом воздевал руки горе, красивое лицо выражало сдержанную печаль, плохо сочетавшуюся со свирепой атакой псов. Скорее можно было подумать, будто он сетует богам на скверную погоду.
— Ну, что скажете?