Все против всех - Дмитрий Суворов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отсюда — не просто стремление к деструктивным действиям, но поэтизация разрушения. Как у В. Брюсова: «Ломать я буду с вами, строить — нет!» Не случайно доминанта советской поэзии 20-х годов — «хмельная романтика разрушения старого» (цитирую школьный учебник 70-х годов). Не случайно с такой симпатией выписана у А. Толстого героиня рассказа «Гадюка» — женщина, до такой степени привыкшая только убивать, что и в мирной жизни в любой конфликтной ситуации ее рука тянется к браунингу, и он в конце концов стреляет — в соседку по коммуналке. (Вспомните афганский синдром.) Не случайно, наконец, талантливый пролетарский поэт В. Кириллов в 1918 году написал строки, от которых просто обязан содрогнуться любой считающий себя культурным человек: «Во имя нашего Завтра — сожжем Рафаэля, разрушим музеи, растопчем искусства цветы!» Лихо, не правда ли? И самое кошмарное то, что эти строки — не инструкция с Лубянки: нет, поэт был искренне очарован своим бесподобным эстетическим вандализмом.
Вряд ли нужно пояснять, что маргинальный социум был находкой для большевиков.
Маргиналы их не просто поддержали — они стали для них главной питательной средой, откуда рекрутировались кадры «большевиков и прочих» (так в «Чевенгуре» у А. Платонова), от руководящего звена до рядовых бойцов. Именно здесь, в маргинальной стихии, идея революционного, насильственного переустройства мира нашла своих паладинов, своих фанатических последователей, готовых взойти за нее на крест или послать туда других — кто не согласен.
Взгляните на «знакомые все лица» — на уральских большевиков, отправивших «в штаб Духонина» царскую семью. Федор Лукоянов и Ян Цвикке (Родионов) — студенты, отрекшиеся от великого студенческого братства (помните, как гордо именовал себя московским студентом булгаковский профессор Преображенский и с каким вызовом, рискуя попасть под расстрел, носил на Соловках запретную студенческую фуражку Дмитрий Сергеевич Лихачев?). Николай Толмачев и Борис Дидковский — интеллигенты, порвавшие с контрреволюционной кастой. Рейнгольд Берзин и уже упоминавшийся Цвикке-Родионов — латыши, отрекшиеся от своей исторической родины во имя пресловутой мировой революции. Яков Юровский, Филипп Голощекин, Леонид и Пинхус Вайнеры — евреи, отошедшие от еврейства (об этом писал сам Юровский). Воистину, в буквальном смысле слова: «Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног…»
И так по всей стране. Все порвавшие со средой — под красным стягом. Как в «Хождении по мукам» А. Толстого: Рощин — бывший офицер, Красильников бывший солдат, Лева Задов — бывший артист. Все «бывшие». Все — за левых. И все стреляют: «Товарищ, винтовку держи, не трусь! Пальнем-ка пулей в святую Русь!».
Самый многочисленный и сыгравший кардинальную роль в истории гражданской войны отряд — это отряд маргиналов, это полупролетарская масса осевших в городах вчерашних крестьян. Слой этот начал расти в пореформенную эпоху. Быстрое разложение феодальных отношений и столь же быстрое развитие промышленности гнали в города все новых и новых рекрутов Великой индустриализации. Они становились рабочими, но рабочими в первом или втором поколениях, не порывавшими с крестьянством ни экономически, ни психологически. Вспомните, как описаны такие полушахтеры-полухуторяне в «Разгроме» А. Фадеева.
Они несли с собой в город особую субкультуру — ту, что позднее социологи назовут культурой посада (или предместья: «Они восстали из предместий» — так и напишет о них впоследствии М. Волошин). Многие из черт этой субкультуры оказались чрезвычайно живучими в советскую эпоху. Так, неоднократно констатировалось исследователями, что, к примеру, коммунальный быт или, скажем, старушечьи посиделки во дворе, превращающиеся для обитателей этого двора в натуральную полицию нравов, не что иное, как уродливо трансформировавшиеся в условиях города черты сельско-общинных норм поведения. Кстати, нечто подобное довольно часто встречается в XX веке и за пределами России — в странах, где происходят схожие процессы (например, в Латинской Америке, что четко зафиксировано послевоенной латино-американской литературой магического реализма).
Как известно, Урал — край традиционно промышленный и рабочий. То, что заводы на Урале строились с петровских времен, привело к тому, что рабочий класс здесь стал потомственным, с психологией мастеров, зачастую владеющих семейными производственными секретами и передающих их по наследству. Рекомендую всем желающим обратиться в Нижнетагильский краеведческий музей — там материала на эту тему, что называется, залежи: из этой демидовской вотчины вышли десятки талантливых инженеров, механиков, изобретателей (среди них — создатели первого российского паровоза Ефим и Мирон Черепановы и изобретатель первого велосипеда Ефим Артамонов), а также династия художников и граверов Худояровых. Квалификация таких рабочих (они гордо называли себя мастеровыми) была чрезвычайно высокой, и в пореформенную эпоху ей стал соответствовать и уровень жизни: очень советую опять-таки посмотреть в том же Нижнетагильском музее зал быта рабочих весьма впечатляющее зрелище в смысле достатка!
Уральские рабочие вообще, в отличие от своих собратьев из Центральной России, отнюдь не были пролетариями, которым нечего терять, кроме своих цепей. Уральцы, все без исключения, имели дома, приусадебные участки, земельные угодья — то есть сохраняли в себе некоторые черты крестьянства. Именно это привело их к конфликту с большевиками, так как последние вовсю старались сделать из уральских мастеров хрестоматийных пролетариев. Коммунисты не только отбирали у рабочих землю и недвижимость, но даже запрещали им ловить в заводском пруду рыбу. Дескать, знай, быдло, свой станок! А остальное тебе не обязательно…
Рабочие Урала создали не только мощную промышленность, но и оригинальный и богатейший фольклор. По части представительности жанров и по художественности народное творчество нашего края — одно из самых полных в России.
Не могу не процитировать следующий перл, записанный в 1961 году от 83-летнего Ф. Верещагина в Шалинском районе:
«Преславное чудо, небо украшено звездами, земля — цветами, Петербург господами, Москва — церквами, Дон — казаками, Казань — татарами, Вятка слепнями, Оренбург — башкирами, Красноуфимск — черемисами, Екатеринбург торгашами, Верх-Исетский — мастерами, Шарташ — варнаками, Шадринск пихтовыми голенищами, Верх-Нейвинск — обушниками, Шура — немытыми кулаками, Таволги — шубниками, Висим — кокуручниками, Грязной завод творожниками, Нижний Тагил — хохлами, Верхний Тагил — кошелями, Воробьи зобами, Утка — новыми лаптями, Пермяки — грязными местами, Сылва дубасами, Шайтанка — хвастунами, Мартьянова — зипунами, Волегова токунами, Илимка — колдунами, Тепляки — соломой, Кедровка — пареньками, Симонята — ерунами, Лом — тремя зобами, Кын — бражниками, Пермь — сигами, а мы, братья, здесь — добрыми делами».
Великолепно, не так ли? Каково языковое художество! Так и напрашивается аналогия с уральскими народными промыслами (многие из которых всемирно известны — тагильские подносы и кружева, туринская игрушка, Касли, оружие из Златоуста).
Между прочим, эта фольклорная россыпь — та самая «Малахитовая шкатулка», из которой потом будет черпать свои самоцветы Павел Петрович Бажов…
Я не случайно привел полностью эту фольклорную присказульку (так ее называют на Чусовой): в ней очень четко отражена чрезвычайная региональная индивидуализация уральского фольклора (зачастую на уровне отдельных местностей). Известен, например, такой феномен, как полушутливые прозвища, закрепившиеся за населением конкретных заводов и отражающие характерную местную специфику. Фольклористы зафиксировали, к примеру, что жителей Бакала называли «батами» (за привычку пересыпать речь диалектизмом «бает» — то есть говорит, произнесенным характерной уральской скороговоркой), жителей Каслей, Бисерти, Нязепетровска, Михайловского, Нижних Серег — «гамаюнами» (за певучий выговор), кыштымцев и сысертцев — «жженопятиками» (намек на частые производственные травмы), жителей Верх-Нейвинска «обушниками» (после того, как рабочий Пузанов обухом зашиб до смерти самодура-управляющего). Во многих частушках также обыгрывается местный колорит — типа следующей, записанной под Алапаевском: «Шадринские девки модненьки, Бутаковские — сводненьки, Фоминские девки — прошницы, охлебалися горошницы».
Таким примерам нет числа… И тут возникает вопрос: а как все это соотносится с фольклором позднейшего вышеописанного полупролетарского слоя?
Контраст разителен. В последнем — никакого регионального и местного своеобразия, никакого богатства жанров — в основном, частушки. На место индивидуализации приходит нивелирование. Да и лексика-то становится преимущественно матерной. Во всяком случае, процитировать подобные примеры у меня рука не поднимается.