Кислородный предел - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как будто гарью пахнет, но этот стойкий запах, — нерасходящийся, невытравимый, — скорее, он, Сергей, домысливает: не посылают в мозг рецепторы сигнал, но мозг дает приказ об обонятельной галлюцинации. И осязаемые, словно угольная пыль на морде, черные столбы вздымаются из рыжих окон, и прыгают из этих окон — верхних этажей, как серферы, седлая незримую волну, орущие мужчины с матрацами в руках, в предсмертном помутнении рассудка надеясь, что матрац смягчит удар, и водяные струи режут воздух, словно царапая алмазом по стеклу.
Фасад гостиницы казался лакированным от несмываемых разводов сажи; внутри, где выгорело все и слишком поздно напиталось беспомощной водой, никчемной пеной, стояла пустота, и Сухожилов ощутил тут полную свою приравненность вот к этой пустоте: пустое пространство разрослось, разогромилось в открытый, черный и беззвездный, космос, при этом легко умещаясь в таком небольшом Сухожилове. Теперь как будто вовсе не было пути, но он пошел и без дороги, пренебрегая дикой разреженностью собственного тела, как будто все внутри, под кожей, распалось на отдельные и редкие, ужасно друг от друга далеко отстоящие атомы и этот атомический припадок уже грозил расплывом его, сухожиловского, контура. «Так при отсутствии огня не мог сгореть, как подобало, и все же говорил: «Меня — вы замечаете? — не стало», — откуда-то вдруг вспышкой вспомнил он. — И получал кивок в ответ, и в полусонном бормотанье к земле клонящийся предмет не сдерживал очертанья»[1].
Навстречу Сухожилову повеяло суровым, беспощадным жаром языческого жертвоприношения; там, впереди, не расходясь, стояло и возносилось к близким безучастным небесам высокое и чистое рыдание, в котором звон прозрачных детских, женских голосов неотделим от лая бесноватых, и все это было как музыка в сцене крупномасштабного и массового огненного погребения с синтезаторным намеком на вознесение очищенных от скверны душ. Сумев восстановиться в прежних физических границах и с ног до головы налившись слепой, безмозглой силой, он вбился, вклинился в толпу глухонемых мужчин и заплаканных женщин. На возвышении перед ними, на круглой тумбе, как на пьедестале, вспотевший, мокрый, словно мышь, мужчина с мегафоном, со «списками» стоял; бескровное лицо его дрожало от непрерывного усилия по выражению сострадания; двойная цепь пристыженных и напружиненных курсантиков была готова, прогнувшись, затрещав, навал родных и близких выдержать.
— Внимание! Прошу вас, сохраняйте тишину — должно быть слышно всем. Самылин Егор Сергеевич, двадцать первая городская больница, отделение интенсивной терапии. Осипов Сергей Сергеевич, двадцать первая городская больница, отделение интенсивной терапии. Роднянский Виктор Борисович, двадцать первая городская больница, хирургическое отделение. Крылов Дмитрий Федорович, тридцать пятая городская больница, отделение ожоговой хирургии. Соболев Андрей Анатольевич, двадцать первая городская больница, отделение интенсивной терапии. Стасюлевич Михаил Михайлович, там же, отделение терапии. Равенский Николай Николаевич, там же, палата общей терапии. Войков Игорь Анатольевич, там же, палата общей терапии. Каменский Виктор Борисович, двадцать первая, отделение интенсивной терапии. Сорокин Виктор Владимирович, тридцать пятая городская больница, отделение ожоговой хирургии. Серегина Алла Викторовна, там же, отделение ожоговой. Антонов Александр Сергеевич, тридцать пятая, там же. Архангельский Михаил Александрович, там же, отделение ожоговой. Анисимов Вадим Евгеньевич там же. Аринбасаров Эдуард Нуралиевич, там же, только отделение общей терапии. Альтман Семен Иосифович, там же, общая терапия. Аникеева Жанна Георгиевна, там же, общая. Асмолов Георгий Константинович, двадцать первая больница, ожоговая. Башилова, — похолодел тут Сухожилов, — Мария Вячеславовна, — от такого издевательства, — двадцать третья больница, отделение интенсивной терапии. Базин Виктор, без отчества, двадцать третья больница, общая терапия. Базаев Муса Джамилович, двадцать третья, интенсивной терапии.
Сто сорок три фамилии, мгновенно списки кончились. Толпа обмелела. В процессе оглашения-чтения приговора сочилось сбитое надеждой в кучу человеческое стадо, пускало ручейки возрадовавшихся, трепещущих от счастья, успокоенных.
— На этом все, вся информация. Конечно, будем пополнять. Во всех источниках. Все силы. Простите, больше ничего.
Он тоже прочь, машину ловит. Водиле — адрес, улицу. И скалится погано, вспоминая, что где-то есть в Москве аллея жизни — улица такая, сплошь состоящая из корпусов больниц: с роддома начинается и моргом, соответственно, заканчивается. Коммуникатор достает, включает, другие списки смотрит — виртуальные, — да нет, все те же имена, знакомые фамилии, чуть больше, новые уже приплюсовались, но все не те. Звонок ему тут поступает.
— Ну как там, тезка? Результаты?
— Ноль.
— А я на месте. Зашел, звонил — никто не открывает. Я справки тут кое-какие — интересно? О личной жизни. Есть любимый. Ну, может, ненавистный — я этого насчет не в курсе. Ее тут знают… помнят год. До этого не жили здесь. Они вдвоем. Мужчина видный.
— И где он, видный?
— Да, недодумать, там же, где и ты. Нагибин некий… ну, фамилия.
— У президента что на ужин нынче — это не узнал?
— Опять остришь? Похвально. Ну, мне тут дальше делать нечего. В какую я больницу?
— В тридцать пятую.
— Давай, удачи.
— Нагибин, посмотреть бы на тебя, — Сухожилов, от водилы не таясь, сам с собой разговаривает. — Какой ты, северный олень?
И все, на месте он, выходит, незряче расплатившись, расточительно. До входа главного не доходя, через забор сигает — то ли прежние навыки, вошедшие в кровь, то ли новый предел физических возможностей. Шагает по аллее, угол режет и к корпусу центральному, топча газон, идет. А по аллеям — пациенты взад-вперед в голубеньких и серых фланелевых пижамах со штампами Минздрава на груди и заднице, не те, конечно, пациенты — старые, причем, и в том, и в этом смысле — ветхие, в годах. Кому же тут еще-то обитать, валяться на больничных койках в тиши полураспада и смиренно выпадать в осадок? (А молодые, что еще не разуверились в своем бессмертии, умирают и гибнут внезапно. И жить торопятся, и чувствовать спешат, нечаянно, случайно, глупо загибаются, скорость и дозу, нагрузку и амбиции не рассчитав.) А эти? Не разберешь, на ладан или на поправку. Клюки, протезы, трости, костыли. Мешки, наросты, брыли, вожжи, пигментные брызги на дряблой, сборящей коже ладоней. Ступают тяжело, одышливо, с трудом передвигая распухшие колоды и высохшие палки цементно-серых ног — тортиллы, сухопутные моллюски с непосильно отягчающими панцирями колитов-ревматизмов на немощных плечах. Он этих стариков предупредительно, искусно огибает, ко входу в главный корпус пробираясь. И здесь — пусть не толпа, но куча из родных и близких, сосредоточенных, сощуренных, закаменевших. У стендов сгрудились и тянут шеи; на досках — распечатки с приписанными вкривь и вкось новыми фамилиями. И Сухожилов шею вытянул, сфотографировал, мгновенно проявил — конечно, все не то. Взлетел единым махом на крыльцо, подергал дверь: закрыто. Прием окончен. Вход только близким родственникам пострадавших при предъявлении документа. И снова в размах Сухожилов. Мгновенно корпус огибает, с тыла заходя. Здесь кухня, пищеблок; он в пищеблок врывается, на взгляды изумленные, на окрики внимания не обращая, и, задевая чаны, баки и кастрюли, в больничный коридор выходит, из бельевой корзины, под руку подвернувшейся, халат несвежий достает и облачается на крейсерском ходу. И окрик раздается:
— Мужчина, что вы здесь? Остановитесь.
И Сухожилов тут же властным жестом к себе охранника подманивает:
— Пожалуйста, сейчас же подойдите.
Но скалится охранник, подскочив:
— Ты корочку-то убери. Не катит корочка. Особо деловой? Прокуратура? Кто ты? ФСБ? Да я с утра таких вот четверых, как ты, всех с корочками.
И хваткой в Сухожилова железной, но тот ему уже за ворот зеленый ком бумажный впихивает.
— Слышь, друг, ну, надо! Что, не человек? Ты к главрачу меня… Ну, жизнь от этого, судьба!
— Короче, так сейчас я в грузовой тебя. На третьем выйдешь и налево. Потом направо до конца по коридору. Там дверь, табличка медная. Наткнешься на кого — твои проблемы.
— Спасибо, выручил.
И вот уже на третьем он и к главврачу врывается.
— В чем дело? — Пухловатая женщина за массивным столом кажется уютной, теплой, как обмятая подушка, но это впечатление от одного лишь контура, от лицевого абриса, а стоит посмотреть в глаза, печальные и беспощадные, как ты увидишь истинного, бесконечно терпеливого избранника боли; человека, который полжизни провел в непрерывном разделении страданий — поровну, на двоих, на себя и больного, на себя и умирающего.