Орлеан - Муакс Ян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я учусь в пятом классе и вместе с товарищами хожу на каток неподалеку от улицы Вокуа. В раздевалке мы перешучиваемся; ни у кого из нас, кроме Реми Боннера, нет собственных коньков. У Реми они есть, и не простые, а хоккейные, тогда как мы, все остальные, вынуждены надевать так называемые «фигурные», с зазубренным лезвием, что воспринимается нами как унижение, — это девчачьи коньки.
Унизить ребенка проще простого: самое невинное замечание, малейшая грубость, окрик, резкий жест способны проникнуть глубоко в его душу, оставив там царапины, из которых в будущем прорастут только ему понятные и близкие мании и фобии. Как знать, может, виновник деменции — слишком жестокое унижение?
Каток «Барон» представлял собой большое каменное здание чрезвычайно унылого вида; вход в него располагался за парковкой, отчаянно вонявшей мочой. Вокруг кипела стройка — возводились современные блочные дома, в которых намеревались разместить друг у друга над головами бедных. По средам и субботам там собиралась молодежь; парни и девушки флиртовали, курили, катались на мопедах, иногда — на коньках. Это было доступное и демократичное местечко — благодаря умеренным ценам.
На площадке я чувствовал себя звездой; в хоккейных перчатках и наколенниках я выписывал виражи, стружкой срезая лед. Диск-жокей заводил зажигательную музыку, в основном тогдашние шлягеры. Меня заботило одно: чтобы меня заметили все мальчишки, а главное — девчонки. Дети не понимают, что их подвиги никого не интересуют. Даже их родители, вроде бы восхищаясь моим мастерством, не давали себя провести; гордые собственными отпрысками, они знали, что в нем нет ничего особенного, что все это — сплошное притворство и что другие дети могут выполнять те же рискованные фигуры, стоит им потренироваться. Я пыжился изо всех сил; убежденный, что на меня обращены все взгляды, особенно взгляды девочек, я прыгал как козленок, катился задом наперед, выписывал зигзаги и тормозил на ходу. Однажды в субботу, появившись, как обычно, из ниоткуда, на катке возник мой отец (я уже не помню, чем вызвал его гнев, но читатель легко выберет из списка самых ничтожных поводов любой, какой ему понравится); как был, в городских ботинках, он погнался за мной по льду, чтобы в очередной раз отлупить. Но поймать меня было не так-то просто: я носился по катку пушечным ядром, ощущая себя полубогом, подпускал его к себе поближе, а потом одним небрежным толчком откатывался сразу на десять-пятнадцать метров. Он пытался бежать, но постоянно терял равновесие и потешно, словно обезьяна, размахивал руками. Какое-то время ему удавалось, кружась на месте, удерживаться на ногах, но потом он все-таки упал, растянувшись во всю длину посреди беговой дорожки.
Раздался голос диск-жокея, который попутно исполнял обязанности аниматора. Усиленный динамиками, он звучал как трубный глас, проникая до кишок изумленного человечества: «Похоже, настало время послушать „Историю без слов“… Музыка!» «Историей без слов» называлась довольно популярная программа, которую передавали по воскресеньям и в праздники; она посвящалась комедийным немым фильмам, знаменитым slipsticks[3]. Я был от них без ума и обожал «Толстяка» Арбакла, Бастера Китона, Гарольда Ллойда, не говоря уже о Бланш Свит, Магде Фой и Мейбл Норманд (на любой из этих женщин я без раздумий женился бы). Заставка, сочиненная Джоном Винером под влиянием мелодии Chicken Reel[4], походила на детскую песенку; ее ноты сыпались как веселый, слегка насмешливый дождик. Отец дергался на льду в такт этой музыке, как будто специально заведенной для него. Нелепая марионетка, потерявшая опору в земной гравитации, валялась на виду удивленных конькобежцев, и этой марионеткой был человек, привыкший регулярно меня колотить; мгновенно утративший властный ореол, лишившийся неотъемлемого, по его мнению, права подвергать меня самым жестоким наказаниям, он напомнил мне тонущего Годзиллу. Его холерическая, но кукольная жестикуляция отлично вписалась бы в фильм Мака Сеннета.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Диск-жокей, Орельен Жомме (его имя только что постучалось в двери моей памяти), взял на себя прекрасную инициативу продлить шутку: «Просим господина Чаплина надеть коньки. Или пусть тогда все остальные переобуются в ботинки! Даже не знаю, что лучше!» Все захохотали, а он снова включил музыку. Отец, не желая терять лицо, притворился, что ему тоже очень весело, и одарил конькобежцев, которых перед тем растолкал, широкими улыбками. Пока один из них вел его назад, к бортику, я перехватил его черный взгляд и прочитал в нем точную дату своей смерти.
Инцидент был исчерпан, и я, плюнув на ожидающие меня чудовищные репрессии, вернулся к своим занятиям: мы с Сирилом Буржем затеяли гонку на скорость. Орельен Жомме попросил наименее опытных конькобежцев освободить беговую дорожку: на три минуты сорок секунд ей предстояло на глазах толпы зрителей стать местом схватки двух сорвиголов, двух завоевателей, двух несгибаемых бойцов — одним словом, двух божеств стадиона. Я и правда неплохо катался, но не обладал ни необходимой техникой, ни физическими данными, чтобы надеяться на победу — я напоказ промчусь один круг, а остальные пятнадцать буду плестись, задыхаясь, — позорный обманщик, которого другие участники забега будут обгонять, как болид на автостраде обгоняет старую колымагу. Но они меня не волновали; зато на трибуне сидела и жевала тост с подсоленным маслом и какао-порошком непревзойденная Виржини Фален.
Я не знал о ней ничего. Она была года на два или три старше меня, и встречались мы только на катке, то в среду, то в субботу. Я узнал, как ее зовут, потому что она была местной «знаменитостью» — самой красивой из всех девочек, к тому же никогда не появлявшейся в сопровождении кавалера. Рядом с ней неизменно торчала ее подруга — страшненькая Бетти Гара, про которую говорили, что она несколько раз пыталась покончить с собой с помощью бритвенного лезвия. Одни утверждали, что она резала себе вены; другие — что она его проглотила. Эти слухи окружали Бетти Гара мифической аурой. Но больше всего на свете мифология любит богинь, а богиней была Виржини Фален. В океане, как и в паковых льдах, полно сирен. Мы имели тому зримое доказательство.
Если верить легенде, передаваемой в школе из уст в уста, один из лучших орлеанских хоккеистов, Марк Волкофф по прозвищу Коф, победивший практически во всех соревнованиях, проводившихся со дня открытия катка, как-то раз попытался ее поцеловать — она сидела в раздевалке и зашнуровывала коньки. Коф, опять-таки если верить молве, заработал пощечину, которая с тех пор незаживаемой раной саднила у него в душе. Воспитанник департамента здравоохранения и социальной защиты, он, как и Сирил Бурж, был принят в интернат для трудных подростков; этот нервный, коренастый, задиристый парень с повадкой бульдога, усиленной плохо залеченной заячьей губой, в пятилетием возрасте стал свидетелем кровавого преступления: отчим убил его мать. В его глазах все еще виднелся отблеск мясницкого ножа, вонзенного в живот его матери, тогда беременной.
Я не просто боялся Кофа — он внушал мне ужас. Он мог посмеяться вместе с тобой, предложить тебе дружбу, одолжить свой мопед, чтобы ты попробовал сдать на нем назад, а на следующий день ни с того ни с сего влепить тебе затрещину, потребовать у тебя деньги или отобрать шарф. Как-то утром я бежал в школу — дорога шла мимо катка, где он устроил свою штаб-квартиру, — так он остановил меня, снял с меня ранец и вывалил его содержимое в соседнюю канаву.
В конце весны, когда все вокруг залито светло-голубым светом, когда на озаренных солнцем деревьях трепещут тонкие листочки, словно спешат передать некое послание юности мира, я закончил писать любовное послание, адресованное Виржини Фален. Дело было в субботу; я трясся от страха, но твердо решил, что поднимусь по ступенькам трибуны, где она ела свой шоколадный полдник, и вручу ей образец своей прозы. Бетти, к которой я однажды осмелился подойти после закрытия катка, сказала мне, что я «милашка» и ничем не рискую, но письмо должен передать Виржини лично, потому что она «не любит трусов». На трибуне никого не было. Глянув по сторонам, я пошел проверять раздевалки. Хоккейная, как всегда, была завалена клюшками, шлемами, старыми коньками. Я пригляделся внимательнее и в полутьме увидел Кофа. Штаны у него были спущены до колен; он целовал Бетти, глотательницу лезвий. Виржини стояла на коленях возле Кофа — он зажал ее волосы в кулак — и совершала ритмичные движения головой. Сердце чуть не выпрыгнуло у меня из груди. Я пошатнулся. Вне себя от боли и страха я пулей вылетел наружу. Я плохо соображал, что делаю. Мне было холодно. На льду я несколько раз чуть не упал. Я катался и плакал, плакал и катался. Я не мог произнести ни слова. Сунув руку в карман, я хотел найти свое письмо, но его там не было. Наверное, выронил. Я осмотрел площадку, заметил его чуть дальше, на льду, и хотел уже подъехать его забрать, когда по нему, не глядя под ноги, промчался Реми Боннер, разрезав его надвое. За огромными застекленными окнами медленно умирал день цвета песка. Небо напоминало большую розовую стену.