Ооли. Хроники повседневности. Книга первая. Перевозчик - М. Осворт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И так же точно, как стремился он разглядеть затаившуюся в обыденности красоту Города, приучился Мичи поглядывать и на своих пассажиров. Всякий раз, сталкиваясь с проявлением грубости и невежества – делом вполне привычным для городских обывателей – Мичи долго не мог прийти в себя; раздражение сменялось досадой, а сама мысль о том, что именно среди подобного сброда и придется ему провести остаток дней, представлялась невыносимой. Грязные, шумные, мелочные, сварливые, начисто глухие ко всему, что выходило за пределы самых, что ни на есть, простецких потребностей и удовольствий – такими представали перед ним оолани; таковыми, пожалуй, они, в большинстве, и были: что правда, то правда. И все же, мало-помалу, наловчившись кое-как улаживать дела с этой публикой – освоить принятую среди простецов манеру держаться и разговаривать оказалось не сложно, однако довольно-таки противно – Мичи начал даже и в людях порой подмечать кое-какие проблески, отсветы, отпечатки; по едва уловимым черточкам учился он угадывать человека, не до конца еще растратившего себя в извечной битве за жалкий клочок места под солнцем. Пытался поначалу о чем-то с такими и заговаривать; быстро убедился, впрочем, что добраться до вещей по-настоящему глубоких, важных за одну короткую поездку не успеть никак – даже если беседа, что называется, задавалась. В большинстве же случаев спутники его, стоило разговору выйти хотя бы отчасти за пределы обыденности, либо тут же и замыкались, ощущая себя неуютно на незнакомой еще волне, либо резко возвращали ход беседы в привычное для себя русло: погода, цены, житейские неурядицы, лодки, дела гильдейские, любовные похождения, ну и – где, да чего, да с кем было сколько выпито. Тем не менее, в каждом своем пассажире, будь тот и простецом среди простецов, Мичи старался теперь разглядеть нечто особенное. Удавалось это ему, хоть и не в каждом отдельном случае, но, все же, не так уж редко. Красота присутствовала в мире – неуловимая, драгоценная; она вплеталась сияющей нитью в грубую ткань жизни, едва заметно проступая в ее плетении, охотно и щедро вознаграждая всякого, кто не жалел труда на ее поиски.
Что ни день, Мичи пополнял сокровищницу своих наблюдений примерами искренности и теплоты душевной, проявлениями случайной, неожиданной в простеце мудрости; радовался, услышав здравое суждение, наблюдая верный подход к жизни, столкнувшись с истинной зрелостью или, хотя бы, даже и просто хорошим вкусом. Обсуждать без особой нужды свои находки он не стремился теперь, приберегая их для себя – вместо того, чтобы смущать разговорами пассажиров, едва ли готовых к действительно откровенным беседам с такке. Позволял себе разве что согласиться – верно, мол, хорошо сказано – да подметить порою, вслух, что-то вовсе уж очевидное, хотя и особенное. Славная у тебя накидка – говорил он, бывало, кому-то, явно приложившему немало труда, дабы хорошенько принарядиться. Вот же ручищи-то, а? – замечал, обращаясь к бывалому моряку, в тяжелой борьбе со стихиями закалившему и укрепившему свое тело так, что мышцы бугрились, перекатываясь под загорелой, дубленой кожей. Наградой ему становились порой поистине замечательные истории – подыграть человеческому самолюбию было делом простым и весьма полезным. Чаще, однако, обстоятельства не предполагали его участия, не оставляли подходящего места меткому замечанию: тогда Мичи осторожно себе приглядывался, по видимости занятый собственным делом; пытался составить о своем спутнике впечатление, представлял себе его жизнь – а если не мог представить, тут же запросто и выдумывал.
Особое удовольствие доставляло ему наблюдать за влюбленными парочками: тем, обычно, не было до такке ни малейшего дела, так что можно было свободно бросить и взгляд-другой. Настоящее чувство Мичи буквально чувствовал кожей: между людьми, всерьез увлеченными друг другом, происходило нечто особенное, вовсе не похожее на обыкновенную встречу похоти и расчета. За тех, кому выпало испытать счастье глубокой связи и подлинной близости, Мичи молча радовался – и всякий раз желал им, мысленно, всего наилучшего. Сколь бы редкой ни была сама по себе вспышка чувства, что сплавляет отдельных прежде людей в единое целое, окружает их собственный, один-на-двоих мир стеною словно бы легкой, прозрачной дымки – сложнее всего было сохранить это чувство, пронести его сквозь время и обстоятельства, не позволить ему потерять остроту, истрепаться, сойти на нет в череде повседневных дел. Потому драгоценнейшими среди собственных наблюдений полагал Мичи те, что связаны были с людьми пожилыми: пару стариков, не утративших былой нежности, не растерявших на долгом своем пути первоначальных чувств, встретить ему выпадало редко – и всякий раз подобная встреча наполняла его неизбывной радостью, торжеством даже. Все-таки можно – думал он, наблюдая примеры тех, что сумели не растратить своей близости, сохранили, не позволяли ее источнику иссякнуть и пересохнуть – у кого-то ведь получается!
Сходные чувства вызывала в Мичи не только любовь, прошедшая испытание временем. Старики, в большинстве своем, были пассажирами не из лучших: склочными, брюзгливыми, желчными, раздражительными. Как никто, умели они отыскать повод к очередной придирке – если Мичи и умудрялся порой провести лодку так, чтобы не послужить мишенью для бесконечного потока ругани и злословия, сам этот поток, однако же, будто лишь набирал силу, обращенный буквально на все вокруг: новая застройка была ужасной, а старая – слишком ветхой, уродливой и давно подлежавшей сносу; городские уложения выходили одно глупее другого, а горожане, все до единого, представлялись нарушителями устоев и врагами общественного порядка, которых – сил уже нет, как заждались на Монке и Лиибури. Честный человек обречен был теперь влачить жалкое существование – а корнем всех городских зол была неизбывная нищета, потому что лишь человек обеспеченный мог служить опорой всеобщего благоденствия. Одеяния горожанок служили явным свидетельством распущенности и суетной озабоченности собственным внешним видом, а настоящей красоты в Городе вообще теперь не встречалось – не то, что во времена далекой и славной молодости. Как выяснялось, перевелись в Ооли также и стоящие поэты, художники, музыканты – что же касается подросшего поколения, то его глухота ко всему прекрасному была поистине беспросветной: Город теперь населен был всяческим сбродом, отребьем, толпой недоучек, пьяниц, бездарей и мошенников. Вступать в споры с подобными пассажирами Мичи, естественно, избегал – проще было время от времени кивать головой, как бы признавая правоту вдохновленного собственными тирадами собеседника. Сильно кривить душой при этом не приходилось – основания для подобных речей имелись, доводы нередко оказывались вполне убедительными, а положение дел в Городе, и верно, оставляло желать лучшего – на воде Мичи успел насмотреться всякого. И все же встречались ему порою старики и совсем иные: будто освещенные изнутри заходящим солнцем, полные по-прежнему жизнелюбия или же тихой радости, погруженные в свои воспоминания и размышления – а то и, наоборот, с любопытством приглядывавшиеся ко всему вокруг, наслаждаясь самим течением жизни, потоком безостановочных перемен, что отражался на облике Города, проявлялся в смене времен года, покрое платья, слышался новыми оборотами в обиходной речи. Рядом с такими, чья старость явно была итогом хорошенько – по собственному их слову – прожитой жизни, Мичи неизменно наполнялся решимостью и надеждой, и пример их всякий раз придавал ему силы и вдохновения. Чтобы сохранить в себе такую открытость, способность подмечать мгновения красоты, наслаждаться их драгоценной россыпью – начинать следовало немедленно, прямо уже сейчас; на это Мичи и не жалел труда, приглядываясь не только к изящным формам столичных красоток, богатым особнякам и лодкам ценою в свой годовой доход, но и ко всему, что содержало в себе красоты ничуть не меньше – всякому доставаясь, притом, совершенно бесплатно, даром. Кружение птиц в полуденном ясном небе, игра солнечных бликов в волнах, медленное течение облаков, мерные всплески собственного весла; чьи-то пришедшие в память строки; отдельные лица, выхваченные взглядом в пестрой толпе горожан – и отдельные голоса, слившиеся в ровное это ее гудение; яркие накидки с длинными кисточками – всевозможных, немыслимых порой цветов и оттенков, а то даже и башмаки случайных его пассажиров. Ни одна пара, казалось, не повторяла другую, каждая чем-то, да отличалась от всякой иной, порою красноречиво сообщая немало интересного касательно своего владельца: высокие ирми, украшенные цепочкой проделанных в коже отверстий; грубые, явно видавшие виды канга, чиненные-перечинненые, сменившие, возможно, не одного владельца; плетеные амаги на толстой подошве; легкие, воздушные будто бы туфельки небесного цвета рядом с парой свеженадраенных по всем правилам, до тусклого, глубокого блеска вайдри… Все они вовсе не прочь были рассказать собственную историю, и Мичи внимал смутным голосам, несущимся отовсюду – не умея, возможно, разобрать их еще отчетливо, но вполне очарованный и дивным многоголосием мира, и пробуждающейся своей, крепнущей мало-помалу способностью слышать, смотреть, чувствовать.