Жизнь волшебника - Александр Гордеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ой, ну ты уж прости меня, – приобнимая и не замечая её улыбки, просит Роман.
У двадцатилетнего молодого мужчины это первая женщина, и его ничуть не смущает, что у его
шестнадцатилетней девчонки он уже не первый. Голова слегка кружится от усталости и такой
физической пустоты, что тело кажется полым. Нет, эта первая близость с женщиной не дала ему
какого-то невиданного мирового растворения (обещанного теми же поэтами), зато она приносит
такую лёгкую свободу от дикого, почти гнетущего желания, какую и ожидать было нельзя.
Освобождённый мир не блистает сейчас новыми вариациями и бликами, зато, как после очищения
туманом, становится простым, понятным и непосредственным. Наверное, таким-то он и должен
быть для нормального, полноценного мужчины. Сама же Наташка теперь куда ближе всех женщин
на свете и, конечно же, ближе, чем Света Пугливая Птица, с которой потеряно столько холодных
вечеров. Оказывается, для сближения мужчины и женщины не всегда нужны какие-то начальные
серьёзные отношения и привязанности – с Наташкой всё обходится и лёгким мостком. Как это
здорово, что её в любой момент можно взять и прижать к себе. Она просто своя.
– Ты на меня не сердишься? – спрашивает Роман, обнимая свою женщину на прощание.
– А за что? – искренно интересуется она.
– Ну, за то, что я сделал это с тобой.
Наташка устало, но от души смеётся, и Роман, наконец-то, убеждается в том, что раньше лишь
смутно предполагал: оказывается, и женщине это тоже приятно. Как же это здорово тогда – делать
так, чтоб хорошо было и тебе самому, и ей! Как мудро это притяжение задумано природой!
На обратном пути по утреннему акварельно-прозрачному селу Роман намеренно, словно
проверяя себя, вспоминает Любу и вдруг не находит её тени рядом со своей душой. И в этом уже
нет ни огорчения, ни печали: лишь та же необъятная новая свобода врывается в грудь, до боли
распирая её.
Барьер преодолён. Теперь он уже знает, что такое женщина. Конечно же, глубоко, втайне он
хотел познать её, и находясь под впечатлением Любы, да не решался признаться даже себе. Но
теперь все его желания, ранее приглушаемые внутри, торжествующе прорываются и с упоением
лупят в дребезжащие литавры. И ничего плохого в этом ликовании нет. Нет, потому что это простое
знание тоже придаёт мужчине особую знаочимость и вес. Разве не хотел он этого? Знаочимость-то,
она ведь не только в том, чтобы, извините, быть партийным… А, кстати, кстати, кстати…
Совместимо ли это? Как будущий коммунист он обязан соблюдать моральный кодекс. А тут явное
нарушение, перекос… Впрочем, об этом перекосе он думает после, но, конечно же, не в своё
первое по-настоящему мужское утро. Не надо портить его ничем…
Первыми о предательстве Романа сразу всей родительской коалиции (исключая Огарыша, не
входящего в неё), узнают Овчинниковы и сама Света. Недоступную Светлану потрясает измена
31
того единственного, которого она столько ждала и которого видела единственным на всю свою
жизнь. Понимая, чем взяла Наташка, она смотрит теперь на себя, как на последнюю дуру. Какая же
она глупая, глупая, глупая! Так любить, столько ждать и так всё испортить! Причём, испортить в то
время, когда ей и самой хотелось быть открытой, приветливой, когда у самой было желание
говорить ласковые слова и такие же слова слышать. Как хорошо стало ей тогда от руки Романа на
своём плече! Полжизни отдала бы теперь за то, чтобы он снова её положил. Но она-то, дурочка,
помнила в тот момент лишь то, что об этом прикосновении придётся выложить матери, отдавая все
слова – и услышанные, и сказанные самой… И что, теперь уже всё? А ведь её никто ещё никогда
не целовал. И она хотела, чтобы это сделал он! У Светы и теперь с запозданием, уже от одного
воображения, твердеют губы и кружится голова. Потерять всё это! Ну зачем, зачем всё это нужно
было знать маме? Зачем она расспрашивала обо всём? Переживая потрясение, Светлана впервые
в жизни отказывается говорить с матерью и в один день превращается в маленькую, замкнутую,
красивую монашку. Конечно, она не может вот так сразу перестать любить Романа, но что уже
толку от этой испорченной любви? Такое не прощается, такое рвётся и теряется навсегда.
Разбился праздничный хрустальный бокал и его уже не склеишь…
Маруся узнаёт эту печальную новость утром в клубе от Галины Ивановны, вдруг явившейся на
работу в костюме, чрезвычайно официальной, предельно статной и подтянутой. Некоторое время
после этого Маруся сидит, положив ладонь сверху на громадный выступ своей груди в той стороне,
где примерно находится сердце. Галина Ивановна, поведавшая о случившемся, убита не меньше.
Прежняя душевная льдинка неприятия Романа перерастает в глыбу. И тот факт, что от её
красавицы-дочери отвернулся даже тот, кто, кажется, изначально не был достоин её, оскорбляет
завклубшу до тла. Оскорбляет, но в то же время вызывает чувство растерянности – ведь на самом-
то деле он её достоин, потому что понравился и самой Галине Ивановне. Как же всё это понимать?
Кого же взрастила она, если от неё отказался этот странный достойно-недостойный парень?
Рассеянно поговорив, а после даже повздыхав и всплакнув, как при непоправимом, отчего-то
распылившемся счастье, женщины уже не находят соединяющего их тепла, чёрная кошка не
просто пробежала между ними, а массой зигзагов поисчеркала всю территорию их розовых
фантазий. Как неловко теперь матерям за этих своих полушутливых «сватей»… Намечтались,
называется…
Роман и Михаил мастрячат в это утро всё тот же штакетник. Марусю, спешащую по улице,
первым ещё издали замечает Михаил и молотком в руке указывает сыну. Появление её в это
время неправильно. Сейчас часы её «знахарского» приёма, и ей положено сидеть дома за столом
с чашками и самоваром. И уже по тому, как грузно и как-то грозно сотрясаясь приближается мать,
Роман почти наверняка догадывается, с чем она идёт. Шила в мешке не утаишь.
– Эх ты! – едва подойдя, выдаёт она ему, словно пришлёпнув какое-то презренное клеймо.
Роман глубоко, виновато вздыхает и с независимым видом, но с решительной силой вбивает
гвоздь так, что плоский звук ударов эхом отлетает от белёной стены правления совхоза.
– Ну-ка, скажи, чем тебе Светка-то не пара, а? – спрашивает мать, оттаскивает его за локоть от
штакетника. – Она чо, не брава для тебя, или чо? Така девка! Господи, така девка! На бедной
Галине Ивановне сёдни никакого лица нет. Испереживалась вся. Хоть спроси, говорит, чем же это
она ему не поглянулась? Чем же та-то лучше? А? Ну,