Из моих летописей - Василий Казанский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Лезь сюда, Ванюша! — слышит он знакомый голос. — Хоронись! — Федор Фомич распялил на сучьях клеенку — и получилась крыша. — Сюда залезай. Тут не промочит.
Мальчик и старик сидят плечом к плечу. Вот так гроза! Гром и треск валятся с неба, хлещет вода, будто море опрокинулось. С откоса мчатся ручьи, подтекают под ель, но ветви и клеенка все же спасают головы и плечи обоих.
— Что же на реку не ходишь? — ласково спрашивает старик.
Ваня мнется, не знает, что ему отвечать.
— Да так… — бормочет он.
Дождь — тише. Рыболовы выглядывают из убежища. Серая, посветлевшая туча виновато убегает вдаль, открывая ярко-голубую гладь.
Старик и мальчик спускаются к реке и, перебредя на островок, науживают пескариков.
Потом, конечно, отправляются на Светлое. Там за делами вся неловкость, все смущение проходят. Вновь — дружба!
Хотя на этот раз вся добыча — пяток окуней граммов по двести-триста, приятели не горюют. Мальчику дороже всего сейчас, что дядя Федор такой хороший!
Уже в потемках приятели пробираются на свою прогалинку в кустах. Варится уха… А дядя Федор и кусты — все такое близкое Ване, свое…
Заря гаснет, но месяц светит так усердно, что хоть и ночь пришла, а темней не стало. Когда кончают плясать по кустам отсветы потухающего костра, ивняк становится в лунном освещении голубым. Ваня спрашивает:
— Дядя Федор, вы один живете?
— Один… А была семья…
И Федор Фомич начинает рассказ про счастливые годы, когда после гражданской войны вернулся в деревню, женился…
— Маша моя была и хозяйка и добрая… Детей росло только двое: Катенька и Митя. Да недолго доченька пожила: на двенадцатом годочке утонула. Митя десятилетку хорошо кончил, а тут — война. И Митин год как раз к призыву угадал. Так и ушли мы вместе с ним на войну. Я после госпиталей два раза дома погостил. Маша, бывало, и поплачет, а все старалась меня подвеселить: «Не думай плохого, вернешься обязательно…»
Победу довелось праздновать в Германии. В сентябре нас, стариков, по домам распустили. Перед отправкой получил от Маши письмецо веселое: дома все в порядке, а Митю, мол, «в другую сторону послали». Понятно, на японцев, значит. А там, на Востоке, пока письмо шло, тоже победа. Так радостно на душе, что и не высказать!
Прибыл я на свою станцию: березы на солнце горят, осины, что флаги на празднике, краснеют! Ехал на попутной, на озими любовался. Спрыгнул у дома, взбежал на крыльцо — дверь на замке. Что такое? Ведь телеграмму подал… А соседка Дуня выскочила на улицу, заголосила — да так и повисла на мне. Я подумал, с радости это. Еще смеюсь: «Лужа от слез твоих будет». А она едва проговаривает: «Маша, Маша…» — «Да не томи, — говорю ей, — объясни скорей». Тут она мне и скажи: «Третьего дня схоронили…»
По лицу Федора Фомича ползут слезы, да и у Вани глаза мокрые.
— Как стоял я, так и упал. Очнулся в избе. Добрые люди внесли. Рассказали про Машу: в лесу делянку пилили, так ее деревом убило… Двое суток не ел, не пил — лежал да плакал.
Потом про Митю вспомнил. Вернется, думаю, женится — опять семья… Стал в избе прибирать, в сундук заглянул. Вот — мои письма к Марии, вот — сыновы. Гляжу, военная бумага: «Погиб смертью храбрых…» Это про Митю, значит…
Месяц уже скрылся над лесом, остается розоватый отсвет. Костер едва теплится. Перепела стараются — пулькают. Да еще дзыдзыкают коростели.
— Ваня, спать хочешь?
— Нет, какой сон…
— Тогда давай чай пить…
Ваня смотрит на старого солдата и долго не отвечает. Тот почему-то смущается. Мальчик в раздумье повторяет:
— Давайте чай пить… — И, помолчав, тихо добавляет: — А водки вы не пейте.
— Так с горя ж я, — опустив голову, говорит старик. — Разве оно мне на радость! Ведь когда ты от меня с реки убежал, так я назавтра, куда деваться, не знал!
— А вы и с горя не пейте… Вы к нам в Мышкино приходите, когда вам грустно бывает. А зимой я вам письма писать буду…
— Спасибо, Ванюша, за эти слова! Надо бы, милый, вино бросить…
Шурша кустами, проносится ветерок. Дымок костра припадает к земле, потом выпрямляется. Огонь вспыхивает ярче…
Влюбленность
Хорошее дело — охота. И особенно прекрасна она, когда у охотника есть добрый помощник — породная и дельная собака.
И любит же ее охотник! И до чего же приятно ему показать людям красоту своего меньшого брата по охоте! Поэтому выставка — праздник. Соберутся сотни любителей со своими псами — весело, шумно, интересно! Закипит работа экспертов…
Вот ходят по рингу три десятка русских гончих — какой-то чудо-хоровод. Все породны, однотипны, все характерно окрашены — в легких чепраках или багряные. На неискушенный взгляд, чуть ли не все одинаково хороши.
Ну а глаз эксперта — дело другое. Судья видит не видимое простому смертному, и собаки для него далеко не одноценны.
Он уже доглядел, что вон у того выжлеца — брыли, что у этого — голова-то очень типична, а глаз светловат, что у третьего — повихнут гон, да еще и несет его выжлец слишком круто, что у четвертого задние ноги с коровинкой… Словом, на каждом солнце есть пятна, и мысль судьи должна взвесить, сравнить и решить, какое пятно терпимее: брыль или светлый глаз, широколобость или слабоватость спины и так далее, и так далее — пятен множество, и они бесконечно разнообразны. И эксперт так захвачен выискиванием пятен на солнцах и, наоборот, их блестящих сторон, что нет ему дела до остальной вселенной! И что судье какие-то там переживания владельцев подсудных ему собак?
А переживания бывают такие острые!
Года три назад довелось мне судить зверовые породы на районной выводке под Москвой. Собак собралось немного, и, быстро закончив экспертизу гончих, я принялся за русско-европейских лаек.
Во второй возрастной группе оказалось всего три кобеля. На больших рингах с несколькими десятками собак в группе, как правило, владельцев не замечаешь, слишком напряжено внимание в поисках собаки лучшей, затем второй, третьей и т. д. Где уж тут разглядывать самих собачников!
А на маленькой районной выводке, когда среди просторов спортивного стадиона, на ринговом пятачке, перед тобой ходят всего три собаки, невольно видишь и этих людей.
Понравился мне парень лет двадцати пяти, рослый, широко и ладно сложенный и с такими дюжими руками, что о профессии не надо спрашивать — конечно, рабочий. Приятно было смотреть и на лицо парня — мужественное, открытое, сияющее здоровым румянцем.
Хорош был молодец, а вот кобелек его — не больно. В общем-то, собака была достаточно породна, но сильно портили ее лимонно-желтые глаза, слишком неприятные на черной голове, и вовсе незаконная розовая с черными пестринами мочка носа. Нашлись и еще кое-какие недостатки. Делать было нечего. При всей симпатии к хозяину приходилось ставить собаку назад, а оценку дать только «удовлетворительно».
Сел я за столик, описал одну за другой этих лаек, отпустил их и попросил помощника собрать на ринг сук той же породы. И вдруг я увидел: неподалеку, упершись локтем в фонарный столб и уткнувшись лицом в рукав, стоял полюбившийся мне румяный богатырь. Плечи его конвульсивно вздрагивали… Он рыдал!
Подошел к нему мой стажер, пододвинулся и я.
Стажер, видно приятель страдальца, вовсе растерялся:
— Ваня, Ваня, чего ты, чего ты?.. Брось, перестань! Стыдно!
— Да… да… — сквозь рыдания проговорил хозяин злополучного Волчка, который с великим удивлением глядел на плачущего владельца и, ничего не понимая, весело вилял хвостом-баранкой.
— Да… такая… любимая… ссо… со… ба… кааа… и… и… удовле… твори… ительно… — и Ваня заревел пуще прежнего…
И смех и грех! А если вдуматься, так и не смешно. Видно, нежная душа у человека, у этого добра молодца.
И вспомнилось мне давнее, когда современной «комплексной» оценки и духу не было и экстерьер решал на выставке все, все…
Шумела, волновалась Московская выставка 1933 года. На ринг английских сеттеров вывели около двух десятков сук «открытого» класса (по-нынешнему, старшей возрастной группы).
Судил авторитетнейший судья (тогда не говорили «эксперт») всесоюзный Александр Александрович Чумаков.
Уж если у любого судьи глаз должен быть острой зоркости, то Александр Александрович имел взгляд еще более пронзительный. Кроме того, собак он знал досконально — и по выставкам, и по полевым испытаниям.
На данном ринге насчет первого места задумываться, очевидно, не приходилось. Оно как бы предопределялось тем, что вот уже ряд лет выставочное первенство неизменно принадлежало суке «блюбельтон» (то есть чернокрапчатой) Владимира Григорьевича Степанова — Норе, на редкость типичной, великолепно сложенной и как бы щеголявшей замечательно косыми рычагами и изумительно пластичными движениями.
И Александр Александрович и на сей раз послал Степанова с Норой вперед, возглавить всю шеренгу английских красавиц.