Имена - Дон Делилло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жарко.
Жарко.
Очень жарко.
Если я возвращался из магазина с прозрачной пластиковой сумкой, он выглядывал из своего закутка за столом и называл купленные мной продукты. Иногда я невольно повторял эти слова вслед за ним, а иногда, если сам знал их, даже опережал его. Проходя мимо, я чуть приподнимал сумку, чтобы ему было удобнее смотреть. Хлеб, молоко, картошка, масло. Я не мог вести себя иначе. У него было преимущество передо мной — язык, и чаще всего, встречаясь с ним, я испытывал детский страх и чувство вины.
Кроме ограниченного словарного запаса, у меня были серьезные трудности с произношением. Особенно нелегко давались мне названия мест. Если я появлялся из лифта с саквояжем, Нико обязательно спрашивал, куда я еду. Иногда он сопровождал свой вопрос коротким взмахом кисти. Простая вещь — пункт назначения, но я часто становился в тупик: или забывал греческое слово, или не знал, как правильно его произнести. Я делал ударение не там, где надо, плохо выговаривал звук «х» и «р» после «т». Слово выходило бледным и плоским, как миннесотский город, и я ехал в аэропорт, чувствуя, что опять оказался не на высоте.
Со временем я начал лгать. Я говорил, что направляюсь в место, название которого мог выговорить без труда. Каким это казалось простым, даже изящным решением: позволить названию места определять место. Детская хитрость, конечно. Но так уж он на меня влиял. Однако потом моя ложь стала угнетать меня, вызывать какую-то метафизическую тревогу, не имеющую ничего общего с ребячеством. Я словно грешил против чего-то очень важного. Моя ложь была отнюдь не пустяковой, а очень серьезной. С чем я вздумал шутить: с человеческой верой в именование, с давным-давно сложившейся системой образов в мозгу Нико? Уезжая, я оставлял в лице консьержа гигантское расхождение между названным мною маршрутом и действительными перемещениями, которые совершал во внешнем мире, — четырехтысячемильную выдумку, бессовестный обман. Говори я на английском, а не на греческом, моя ложь была бы меньшим злом. Я чувствовал это, хоть и не знал, почему.
Возможно ли, что реальность накрепко связана с фонетикой, что ее код — звуки, все эти гортанные и зубные? Людные, чадные места, куда мы ездили по делам, редко казались нам такими же чуждыми, как имена, которыми их нарекли. В каком-то смысле отчасти благодаря этим именам мы и отличали их одно от другого, и я должен был уважать эту странную истину. А неловкость, которую я испытывал, когда возвращался и он спрашивал меня, что нового в Англии, Италии или Японии! Возмездие. Я мог накликать на себя авиакатастрофу — или землетрясение на невинный город, чье имя я произнес.
Еще я лгал, когда отправлялся в Турцию. Само название было для меня нетрудным, я выговаривал его лучше многих других, но мне не хотелось сообщать Нико, что я туда еду. Он казался человеком, неравнодушным к политике.
В ту ночь я размышлял об Энн — о городах, в которых она жила, и о соглашениях, которые ей приходилось заключать с мужем и любовниками. Я с сочувствием думал о ее романах, предваряющих разлуку, о которой она всегда знала заранее. Ее появление где-то, так же как и отъезд, зависело от работы мужа. Вечная перемена мест. Ее память была частью сознания многих глухих уголков, тьмы, которая сгущалась в Афинах. Здесь были киприоты, ливанцы, армяне, александрийцы, островные греки, северные греки, старики и старухи — потомки эпических переселенцев, их дети и внуки, греки из Смирны и Константинополя. Их настоящей родиной были просторы Востока, мечта, великая идея. Везде ощущалось давление воспоминаний. Черной памяти о гражданской войне, голодающих детях. Мы видим ее в худых небритых лицах жителей крохотных поселков, разбросанных по горам. Они сидят под почтовым ящиком на стене кафе. В их взгляде — уныние, тревога. Сколько померло у вас в поселке? Сестры, братья. Мимо проходят женщины, ведут осликов, груженных кирпичом. Порой мне казалось, что Афины — отрицание Греции, что ими буквально замощена эта кровавая память и отовсюду глядят лица, проступающие из-под камня. Разрастаясь, город поглотит окружающую его горькую историю, и под конец не останется ничего, кроме серых улиц и шестиэтажных зданий с развевающимся на крышах бельем. Потом я понял, что сам этот город — изобретение пришельцев из глухих мест, людей насильно переселенных, бежавших от войны, резни и друг от друга, голодных, ищущих работу. Они были изгнаны домой, в Афины, которые простерлись к морю и, через холмы пониже, к аттической равнине, словно в поисках направления. Память, претворенная в компас.
5
Люди всегда дарили ей рубашки. Как правило, свои собственные. Она во всем хорошо выглядела; ей шло все. Если рубашка была слишком велика, слишком свободна, контекст расширялся вместе с вещью, и это становилось ключом к соответствию. Рубашка живописно обвисала, под ней вырисовывалась соблазнительная фигурка веселой девчонки-сорванца, утонувшей в одеже с чужого плеча. Она часто наведывалась в полуподвалы на Йонг-стрит, где торговали бесформенными вещами, какие носят на Севере. Это были магазины, в витринах которых висели охотничьи ножи в потертых чехлах и гигантские куртки цвета хаки с отороченными мехом капюшонами; она снимала с вешалки какие-нибудь вельветовые штаны за двенадцать долларов, и они сразу же превращались в любимые и привычные, подчеркивали ее гибкость, усиливая то физическое ощущение ладности, которое исходило от нее, даже когда она просто читала, растянувшись поперек кресла. Уверенные линии ее тела лучше всего сочетались с нестандартной одеждой, с поношенной, севшей, выцветшей. Людям было приятно видеть ее в их повседневных рубахах, старых свитерах. Она не напрашивалась на благодеяния и не вызывала у друзей постоянного сочувствия. Наоборот — им льстило, когда она соглашалась взять у них вещь.
Я стоял на палубе и смотрел. На западе садилось солнце, исчерченное слоистыми облачками. Мы плыли вдоль скалистого берега, потом, переваливаясь под сильными порывами ветра, стали огибать мыс. Поселок танцевал в ярких лучах. Когда мы приближались к нему, ветер на мгновение стих. Все словно замерло, позволяя включиться процессу овеществления. Определились контуры, белые стены сгрудились вокруг колокольни. Все было ясным и четким.
Катер вошел в бухту. Наконец-то убежище. Старики на причале готовились принять швартовы.
Я увидел ее с Тэпом на площади. Она была в джинсах и рубашке навыпуск, легко узнаваемой даже на таком расстоянии. Длинная, прямая, коричневая, на латунных кнопках и с обведенными красным погончиками. Одежда для карабинера. Длинные рукава, прочная ткань. Вечерами уже становилось прохладно.
Я не видел этой рубашки несколько лет, но сразу же вспомнил, кто ей ее подарил.
Она спросила о Каире. Я оставил свою сумку в вестибюле гостиницы. Вверх по мощеным улочкам, среди жасмина и ослиного помета, под пронзительное перекрикивание хозяек. Тэп ушел вперед, зная, что у нее есть для меня новость.
— У нас был неожиданный гость. Фигура из прошлого. Абсолютно из ниоткуда.
— Все гости из прошлого.
— Но не все из них фигуры, — сказала она. — Этот отвечает такому рангу.
Мы поднимались по широким ступеням, делая неестественноогромные шаги. Какие-то девочки запели песенку, начинающуюся со слов «раз-два-три».
— Вольтерра, — сказал я.
Она стрельнула взглядом.
— На тебе его рубашка. Практически демонстрация. И не только это. Как только ты заговорила, я уже понял, что речь пойдет о нем. Ясно было, что рубашка означает больше, чем просто смену сезонов.
— Поразительно. Самое странное, что я совсем не помнила об этой несчастной рубашке. Фрэнк уехал три дня назад. Рубашку я нашла сегодня утром. Совершенно забыла, что она у меня есть.
— Якобы фамильная ценность, насколько я помню. В ту пору он сам не знал, каким хочет казаться окружающим. Юноша, одержимый киноискусством. Зачем его сюда принесло? Не торопись, ненавижу этот подъем.
— Он заглянул проездом. Как же еще? Он всегда едет мимо, заглядывает на минутку. Это его манера.
— Да уж.
— Он был в Турции. Решил заглянуть. Притащил с собой очередную подругу. Она то и дело повторяла: «Больные раком вечно норовят поцеловать меня в губы». Где он только таких берет?
— Жалко. Я бы с ним повидался. Он ехал сюда, я — туда.
— Выходит, ты все знал заранее. Что я о нем заговорю.
— Старое чутье еще работает. Когда я увидел тебя в этой рубашке, сразу подумал о нем. Потом Тэп, этот всезнайка, упилил вперед с видом оскорбленного достоинства. Ты начала что-то говорить, и меня осенило: стало быть, Фрэнк появился на горизонте. Как он проведал, что ты здесь?
— Я ему пару раз писала.
— То есть он знает, что мы разъехались.
— Знает.
— Может, потому и заглянул?
— Кретин.