В лесах Пашутовки - Цви Прейгерзон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он дочитывал весь псалом до конца, и к тому времени из дома обычно выходила какая-нибудь старушка крестьянка с крынкой холодного молока. Иногда даже предлагали ночлег на копне сена во дворе. Мы лежали рядом, вслушиваясь в песни ночи. Вокруг трещали цикады, тут и там, припомнив сквозь сон о своей сторожевой должности, лениво взлаивал дворовый пес, с ночного выпаса доносилось лошадиное ржание.
В один из таких вечеров нас нашла маленькая Рут. Сначала мы услышали из-за плетня ее взволнованный девчоночий голос:
— Нет ли тут черного праведника? Не видали ли его здесь?
Кто-то, видимо, указал ей на двор, где мы остановились.
— Йекутиэль! Касильчик! — прошептала она, подойдя. — Вот я и нашла тебя, Касильчик мой…
— Ну вот, опять ты пришел ко мне в образе моей желанной! — закричал Йекутиэль Левицкий, пряча лицо в ладонях. — Ох, глупец ты, глупец, нелепый горбун! Теперь ты напялил платье дщери израильской и смотришь на меня томными глазами, завлекая и обещая! Ты разбиваешь мою ничтожную жизнь, ты давишь меня… Прочь, прочь от меня! — воскликнул он и больше уже не произносил ни слова.
А Рут… Рут прилегла возле него и стала молча целовать ему лицо. Мне показалось — возможно, по ошибке, — что она всхлипнула разок-другой, но никакого другого звука не довелось еще услышать от этих двоих ни ночи, ни мне.
Потом прокричали петухи, прогоняя короткую летнюю темноту. Луна отпрянула испуганной лошадью, поднялся над землей сонный рассвет, побежал по дремотным дорогам к постепенно светлеющему горизонту.
— Паранойя! — вдруг сказала маленькая Рут. — Ты забрала у меня моего мужа Йекутиэля Левицкого. Паранойя, самая страшная из бед…
И тут я, Биньямин Четвертый, легкомысленный и нелепый юнец, услышал самую странную молитву из всех, какие только приходилось мне слышать когда-либо до и после этого.
— Паранойя! — проговорила женщина. — Вот спешит к нам новый день, уходят шорохи ночи, свежий ветер гуляет в полях, треплет траву и сметает за горизонт мертвые звезды. — Слезы ручьем полились из ее глаз, беспрепятственно скатываясь по щекам и пропадая в сухости сена. — Паранойя, пожалуйста… — всхлипывая, молила Рут. — Я так хочу быть со своим мужем. Нет в моей жизни ничего и никого, кроме него. Пожалуйста, возьми к себе и меня тоже! Я очень прошу… возьми и меня тоже! Клянусь, я буду верна тебе, как раба. Только сделай так, чтобы мы снова были вместе — я и Йекутиэль…
И тогда я увидел ее, Паранойю, зеленую королеву, богиню умалишенных. Она возникла из ниоткуда и по-хозяйски уселась на нашей копне сена. На ней красовалась корона из петушиных криков, щеки горели румянцем утреннего ветра, а платье было украшено нитью алеющего горизонта.
— Кажется мне, что я видела сейчас самого Господа, — пробормотала маленькая Рут и смолкла.
Я вскочил и выбежал со двора, и бежал, и бежал, и бежал, пока не осознал достаточно твердо, что нахожусь на дороге, ведущей в Красилов из Староконстантинова. Там, в Красилове, родился мой отец, и отец моего отца, и отец отца моего отца. Туда пришли мои предки более века тому назад — пришли из святой общины города Праги, известного еврейского места.
1929
Моя мама
Женщины-торговки стояли возле корзин и громко расхваливали свой товар. Рынок почти опустел, но вечер все медлил и медлил. На западном краю неба горела воспаленная рана заката, облака неопрятным тряпьем висели над миром, из труб стекали тонкие струйки воды. Начисто отмытые прошедшим дождем, застыли дома вдоль улиц моего родного местечка. На неровных, словно обкусанных грызунами, краях крыш молчаливо копили силу прозрачные капли, срывались вниз, и на их месте тут же зарождались новые. С неба медленно опускалась на землю прозрачная печаль субботнего вечера.
С рынка уходили последние покупатели, но часть женщин продолжала торговлю, при этом переругиваясь и честя друг дружку последними словами. Ругань летела в лицо подошедшему вечеру, и он отряхивался, как деревья, проливающие серебряную капель от каждого порыва ветра.
— Ой, люди милостивые! — кричала одна из торговок. — Чтоб она лопнула, эта дура! Чтоб утроба ее наполнилась дохлыми тараканами, чтоб взяла ее черная холера! Ой, милые мои!
«Эта дура» — очень пожилая морщинистая женщина — что-то отвечала едва слышным умоляющим голосом. Как видно, по незнанию или по неосторожности она поставила свою корзину с яблоками и семечками на чье-то «законное» место, и это восстановило против нее других торговок. Пальцы «нарушительницы» судорожно и упрямо сжимали плетеную ручку корзины, а на голову сыпался град проклятий и угроз. Я всмотрелся и вдруг узнал ее.
Это была моя мать. С бешено колотящимся сердцем я подошел и попросил семечек. Мать поспешно наполнила стаканчик из той половины корзины, где были насыпаны семечки, — вторую занимали яблоки, — и еще поспешней опорожнила его в карман моего пиджака. Затем она подняла на меня испуганные глаза.
— Мама, — прошептал я. — Мамочка моя…
— Ой, Биньямин! — воскликнула мама и зачем-то принялась старательно подтыкать головной платок.
Торговки смолкли как по команде, и на рынке воцарилась тишина, нарушаемая лишь криками босоногих еврейских детей, месивших грязь на близлежащих улицах. На местечко плотной стаей летучих мышей опускались вечерние сумерки — они гасили дневные звуки и шорохи, беспечный смех и пустопорожнюю суету; заглядывали в каждую щель, в каждый уголок, проверяя, не осталось ли где незаконных следов