Книга путешествий по Империи - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больше не работал я машинисткой — вернулся в свою бригаду. Лес валить. Мошкара, правда. Но зато костер, чаек, общество…
«Ну, ничего. Скоро уже все увижу своими глазами, — успокаивал я себя, перебирая статьи о Генрихе. — Мало ли что пишут. Кушать-то надо… Ладно, пора спать».
А ночевал я в аэровокзале X. Вот уж свободных мест нет! То есть чтобы в огромном этом здании я нашел хоть одно свободное место так, чтобы можно было сесть на пол, прислонившись спиной к стене, — так такого места ни одного не было. Свободными оставались лишь дверные проемы. И то, если отворялась одна створка, а другая была на шпингалете, то у этой другой створки наверняка кто-нибудь привалился, счастливчик. Лестницы тоже были заняты. Узенькая дорожка — змейкой между телами. Ловко перешагивая, перепрыгивая и подтягиваясь, можно пройти и никого не задеть. Впрочем, никого это уже не заденет. Я не нашел ни одной плевательницы. Их будто не было. «Что такое?» думал я. И не сразу обнаружил, что просто все они перевернуты на попа и на них сидят, и оттого их не видно.
Я пристроился на лестнице и был счастлив. Миловидные сибирские студентки техникума пели свои студенческие песни, и вокруг них вились их курсанты. Девушки пели, и никто их не одергивал, что спать мешают. Тут уже было так: если кто хочет спать — то и спит, и песня ему не мешает, и ступени не впиваются ему в бок, и газета мягче перины, а не можешь уснуть — то и спать не хочешь. Я и не хочу, значит, и смотрю, а горизонт в этой позе у стенки неширок.
Вижу я, если посмотреть вверх, широкие гладкие колени одной из студенток, сзади ей шепчет что-то курсант, а она и не слышит. Она очень уверена в своих коленях. Она видит, как я смотрю на ее колени, — это ее не смущает, только смотрит она на меня уже как-то внимательней. «Вот, думаю, — у меня-то колени не видны?» Но пора уже либо что-то предпринимать, либо отводить взор. И я отвожу. И она со вздохом начинает прислушиваться к шепоту курсанта.
Смотрю вниз. До конца лестницы рассыпаны неподвижные тела. Вот парень, здоровила, развалился через все ступеньки, рука под голову, спит и во сне улыбается. А рядом со мной чинный такой паренек — кепочка махонькая, степенность необыкновенная. Сидит читает толстенную книгу «У нас в Байлык-Чурбане», роман. Сбоку у него сеточка, в сеточке аккуратный большой пакет, веревочкой перевязан. Рядом с ним молодой, светлый лейтенант, младший. Лицо круглое, детское, глаза круглые, ясные — скучно ему. Смотрит он своими ясными глазами, и заговорить ему хочется. И девушек свободных нет. И у меня, рядом, лицо, по-видимому, неразговорчивое. А паренек книжку читает, толстую, обстоятельную, еще много ему читать. А сбоку у него что-то в сеточке лежит. «Друг, а друг…» — Умоляюще говорит лейтенант. Друг и не шелохнулся. И не то чтобы не слышал — просто дочитать надо. Медленно ползут его глаза вдоль строчки. Есть. Готово. То ли точка, то ли абзац. Поднимает глаза на лейтенанта. Одинаковые у них оказываются глаза. Лейтенант словно счастью своему не верит — так обрадовался, расплылся. «Что это у тебя за книга?» Парень молча приподнимает ее так, чтобы лейтенант мог прочесть название. «Мгм, — говорит лейтенант, не знает он такой книги. Интересная?» — «Интересная, — наконец говорит парень, опускает ее и снова начинает читать, так же медленно ползет его взгляд. — Про наши места», добавляет он и замолкает совсем. «Друг, а друг…» Парень опять так же сначала дочитывает до точки, потом поднимает глаза. «А это что у тебя?» — и лейтенант показывает на сеточку. Медленно и словно бы не зная, что бы это еще там такое, парень поворачивается и видит сеточку: «Книги? — говорит лейтенант. — Дай почитать?» Парень поднимает голову, смотрит на лейтенанта. «Нет», — говорит. По лицу лейтенанта пробегает отчаяние. «А что там у тебя?» А парень уже снова смотрит в книгу, странный парень. «Альбом», — говорит он. «Дай посмотреть?» Вот ведь ребенок. И лицо у лейтенанта такое, словно он снежную бабу лепит.
ФотоальбомПарень дочитывает до точки. Откладывает книгу, достает пакет, развязывает тщательные его веревочки и молча подает альбом лейтенанту. Лейтенант смотрит. Буровая, так я и думал, что парень с буровой! Откуда же1 еще… Я смотрю лейтенанту через плечо — интересно-то до чего! Сколько я этих альбомов пересмотрел! Все одно — и всегда интересно. Вот солдатики стоят. «Служил?» — «Служил». Вот девочки кудрявенькие, шестимесячные. А вот и вовсе актрисы. «Хорошие девочки», — говорит лейтенант. А вот и еще одна, такая же кудрявенькая. «Невеста?» — «Она», — говорит парень. А сам словно бы читает. Чудо, а не парень. Самостоятельный…
А мы все не летим и не летим. Только вдруг по нашей лестнице движение началось. Человек двадцать летчиков, крепенькие, красные мужики с чемоданчиками. Как из бани. Невозмутимо, друг за другом, перешагивают спящих, а наверху — дверца. И лица их ничего не выражают, когда они перешагивают. А потом они все по одному начинают спускаться… Когда же мы полетим, Господи!
Я спустился в буфет. В левом крыле — буфет и в правом крыле — буфет. В левом — цыплята и шампанское и в правом — цыплята и шампанское. Зеркальное отражение. И магазины не работают — ночь. Бродят бессонные мужики, надувшись шампанским, икают: пьешь, пьешь — никакого проку.
И когда я вернулся, место мое уже было занято. Лейтенант и паренек разместили на нем шахматную доску. Паренек, конечно, задумался над ходом, а лейтенант ерзает от нетерпения.
Рассуждение о подвиге и поступкеЯ бродил неверными шагами по залам аэровокзала. Вот уж — «не находил себе места»! Кресла, нарушив свои ряды, развернулись кто куда и разбрелись по залу и остановились кто где, словно приняв позы уснувших в них людей. Вот человек занял сразу два кресла — счастливчик и нахал, — но никто не требует и не отнимает у него второе… Значит, он дольше всех торчит тут, если у него два кресла, значит — по заслугам. Вот два кресла составлены корытцем в них двое, валетом — семья…
Как только люди не ухитряются уснуть! Вот девочка, нарядная, свернулась клубочком прямо на стеклянном лотке — он ночью не торгует. А рядом туфли на остреньком каблучке стоят. Один стоит, а другой набок повалился. Заглянуть ей в лицо… Но лица не видать — только волосы. Их погладить охота.
То ли судьба отступает перед нашим отчаянием и в последний момент предоставляет нам долгожданную возможность, то ли мы начинаем видеть эту возможность там, где бы раньше никогда не увидели… Я обнаружил себя уютно устроившимся на полу: прислонился к креслу и задремывал. И сквозь дырявый этот сон достигала меня Догадка обо всей этой моей детской зависти, что так далеко завлекла меня и даже погода отдаляет цель…
В прошлом истаял некий мой собственный посту-п о к в подлинном и полном значении этого слова. Ведь он тотчас перестанет им быть, если станет предметом самоутверждения и любования.
Время выдвигает свое слово. И слово это — ПОСТУПОК. Способность к поступку — основной признак мужчины. Все остальное можно считать вторичными половыми признаками, почти как окраску петуха или фазана. Поступок требуется каждый день и исключительно редок. А подвиг. Они, конечно, были, есть и будут в наше удивительное время. Но вот ведь даже возникают непонятные дискуссии: «В жизни есть место подвигам? В жизни нет места подвигам?» Бессмысленно ведь спросить: «В жизни есть место поступкам?» Можно спросить другое: «Почему же поступков нет?»
Поступок — форма воплощения человека. Он неприхотлив на вид и исключительно труден в исполнении. Подвиг капризен по сравнению с ним. Он слишком требует условий. Любование, восхищение, признание, хотя бы даже посмертные, для него обязательны. Подвиг подразумевает награду.
Поступок существует вне этого. И подвиг я могу понять лишь как частный вид поступка, способный служить всеобщим примером.
Так я вылился в цепь размышлений о тайне поступка, что не мог совершить за меня ни один человек… Сон покидает меня, и я перевожу взор…
И вот сидит девочка на сундуке, в валенках, в варежках и большим пуховым платком вся крест-накрест перевязана. Сидит пряменько, ноги рядышком, ровненько поставлены, и ручки на колени ровненько положены, а лицо серьезное, покорное. «Жди, — сказал отец, — никуда не уходи». Мужик он уже немолодой, мрачный, а дочка у него вон какая махонькая. Сидит, ждет. Не шелохнется. Славная девчонка… Смотрю я на нее умильно, она это видит, но не реагирует. А отец ее мне не нравится. Жарища, духота, расстегнул бы ее хоть, что ли. Бросил ребенка, а сам шампанское небось пить пошел. Но вот он возвращается. Устало утирает лысину и снова надевает шапку. Стелет газету и пристраивается рядом не то с сундуком, не то с дочкой. И все молча. Жарко ему становится. Стягивает валенки, снимает полушубок. «Вот ведь, — думаю, ребенок парится, а он…» А он вдруг смотрит на дочь, и какая-то мысль медленно проворачивается в его мозгу. И вдруг словно понимает что-то. Стаскивает с нее валенки, развязывает платок. И с такой он это нежностью делает! Снова укладывается. Достает яблоко, начинает есть. Ест — и снова мысль пробирается ему в голову. Начинает рыться. Отрывает самое распрекрасное яблоко и дочке дает. «Что же это? — думаю. — Вот как дивно!» Просто он только через себя все понять может. Ему нежарко — то и всем нежарко. Он сыт — то и все сыты. А так сердце у него, как и у людей, замечательное: ему жарко — то и всем жарко, он голоден — и все голодны. А особенно дочка. А может, баба его бросила? И ему одному с девчонкой непривычно? А может… Что мы вообще знаем о людях? А все судим и судим.