Чучело-2, или Игра мотыльков - Владимир Железников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Догадываюсь, кто звонит, — конечно, судья. Удаляюсь.
Прихожу домой, сразу звоню Глазастой. Она снимает трубку, как всегда, мрачная. Тут я вдруг думаю, что ни разу не видела, как Глазастая улыбается.
— Это ты с матерью разговаривала? — спрашивает.
— Я, — отвечаю.
Она молчит. В другое время я бы пошутила про ребеночка, который у них откуда-то появился, спросила бы, не она ли его тайно родила или что-нибудь в этом духе. Но сегодня мне не до этого, я продолжаю:
— Приходи, надо поговорить. Степаныч во второй. Так что я — одна. Ромашку захвати.
Она ничего не расспрашивает, говорит:
— Освобожусь через два часа и приду. — Вешает трубку.
Опять я одна. Жду из последних сил. Достаю пылесос, начинаю убирать квартиру. Шурую, а из головы не выходят наши дела. Когда звонят в дверь, бросаюсь открывать со всех ног, думаю: наконец-то увижу девчонок. Открываю дверь, а они не вдвоем, а втроем — с Каланчой.
Застываю. Раньше думала, сразу брошусь ее убивать, а тут застываю — стою в проходе онемевшая. «Вот, — думаю, — наглая! Всех заложила и приперлась!»
— Войти можно? — спрашивает Ромашка и отодвигает меня в сторону.
Они проходят в комнату, рассаживаются. Плетусь за ними, что делать с Каланчой, не знаю.
— Курево есть? — нахально спрашивает Каланча.
— Ах ты, падло, курево тебе надо?! — Мне кажется, я кричу, потом понимаю, что губы у меня еле шевелятся и никто никаких моих слов не слышит.
Почему-то иду в комнату к Степанычу, достаю пачку «Беломора», бросаю Каланче.
— Фу, гадость! — говорит. — А сигарет нету?
— Нету, — отвечаю, — обойдешься, курильщица.
А сама думаю: сейчас все криком выложить или подождать? Вдруг она сама расколется? Надо же ей дать шанс. Одно дело — я скажу, тогда девчонки ее растопчут; другое дело — она сама. Смотрю на нее, как она «беломорину» раскуривает, руки у нее подрагивают. Значит, про это думает, глаз не поднимает. А я стою жду!
— Так что там у тебя случилось? — цедит Глазастая.
— Откуда ты знаешь, что случилось? — пугаюсь.
— По твоей улыбочке прочла… Для этого большого ума не требуется.
Хихикаю не к месту. Они смотрят на меня, удивляются. Думают, видно, вот идиотка! Сбиваюсь, тороплюсь, выкладываю им в красках про Попугая и Судакова, сама от страха чуть не воплю.
Они долго молчат. А что тут скажешь? Они же давно про это перестали вспоминать, думали, все позади, кроме Каланчи, конечно. А тут вдруг!
— Ну, трепло проклятое, Попугай! — возмущается Ромашка. — Надо же!
— Попугай сказал, — говорю, — что с Судаковым можно договориться.
Слежу за Каланчой. Она спокойна: ей-то это на руку.
— Может, пойдем в милицию? — нахально предлагает Каланча. — Теперь все равно всех выловят.
— А Самурай как же? — спрашиваю.
— А что Самурай? Каждый сам за себя.
— Молчи, тварь! — Бросаюсь на нее, колочу по голове, по лицу, не разбирая. Первый раз в жизни бью человека! Ору: — Его же посадят!
Глазастая и Ромашка оттаскивают меня от Каланчи.
— Психичка ненормальная! — выкрикивает Каланча. — За что ты меня? Кошка вздрюченная!..
Снова бросаюсь на Каланчу, но Глазастая перехватывает меня, обвивает руками и прижимает к себе. Колочусь у нее в руках, потом почему-то успокаиваюсь. Чувствую тепло ее тела, чувствую, что я не одна.
— Продолжай, Каланча, — ухмыляясь, говорит Глазастая. — У тебя очень интересный ход мыслей.
— Ну, поставят нас на учет в милиции, — поддается на покупку Каланча. Волнуется, краснеет, глаза бегают, но свое продолжает: — Ну что нам сделают? Скажут, сами пришли, значит, осознали. Полагается снисхождение. Мы, что ли, разбили машину? Самурай разбил, пусть отвечает.
— Как по писаному читает, — говорит Ромашка, — точно заранее выучила.
— А что? — огрызается Каланча. — Мне своя шкура дорога, я в тюрягу не хочу.
— Ты все пролепетала? — с угрозой в голосе спрашивает Глазастая. — Хочешь меня иудой сделать? Я ведь должна не Самурая заложить, а Христа в себе продать… Вижу, ты про них, несчастная, ничего не знаешь. Да я под пыткой никого не выдам, а не то что сама побегу сознаваться. И тебе, Каланча, советую поступать так же!
А я сама в ту пору ничего ни про Иуду не знала, ни про Христа. Я и в церкви ни разу не была.
Мы все были антихристы. Вот что я скажу. И долго будем за это расплачиваться.
Вижу, Каланча насмерть пугается. Теперь ясно после слов Глазастой: она ни в жизнь сама не сознается.
Думаю, значит, все-таки придется мне.
Приближаюсь к ней, смотрю в упор — она почти лежит в кресле, ногу на ногу закидывает и верхней так дрыгает, что до моего подбородка достает. «Сейчас ты у меня подрыгаешь!» — думаю, а сама дрожу. По-прежнему смотрю на нее в упор.
Она старается спрятаться от моих глаз.
— Ты что на меня уставилась? — спрашивает. — Совсем чокнулась, кошка драная?
Ишь какая хитрющая, все сворачивает на мою любовь! Хватаю ее за дрыгающую ногу. Она вырывается.
— Еще раз бросишься, разукрашу — родной папа не узнает!
— И брошусь! — отвечаю. А у самой в голове шумит, во рту пересохло.
— Ну попробуй! — говорит.
— И попробую, — отвечаю. — Вставай! Я сидячих не бью!
Сама думаю: она не встанет, а она встает, хотя вижу: боится. Ее лицо ко мне приближается, на верхней губе у нее выступают мелкие капли пота, как росинки на траве; потом вижу: на носу веснушки. Раньше я их никогда не замечала. «Сейчас я ее уничтожу, — думаю, — пусть получит свое. Что заработала, то и получай!»
Кровь бросается мне в голову, руки сжимаются в кулаки, я готова заорать про нее всю правду и уничтожить! Но вдруг меня как током прошивает, пробивает насквозь как молнией. Что Каланча, когда я сама виновата больше ее — вот в чем дело. Если бы я не испугалась Куприянова и сразу ворвалась, она бы ничего ему не сказала! А я стояла в коридоре, дрожала, подслушивала, а не входила, не спасла ее от предательства!
И тут меня насквозь второй раз как током прошивает — какая же я подлянка! — да так прошивает, что я вскрикиваю от боли.
— Ты что? — спрашивает Глазастая.
— Ничего, — вру. — Ногу подвернула. — Наклоняюсь, щупаю ногу. Голова у меня кружится, и я падаю на пол.
Глазастая поднимает меня, смотрит, словно что-то понимает.
Вдруг, как из темноты, прорезается Ромашка:
— Революционному трибуналу все ясно… Надо дать этому шоферюге на лапу. Чтобы молчал.
— Ты думаешь, он возьмет? — спрашивает Глазастая.
Ромашка смеется:
— Посмотри вокруг, слепая подруга, открой глазки! Весь мир продается и покупается, всем нужна монета, а какой-то бедняк шоферюга откажется? Не такой он дурак… Вот дождемся Самурая и скажем ему: пусть действует, если не хочет загреметь.
— Ему и так плохо, — замечает Глазастая. — Нечего его совсем загонять в угол. Деньги надо достать самим и отдать Судакову.
«Ну, Глазастая, — думаю, — вот человек!» И тут же предлагаю:
— Я могу у Степаныча перехватить. Он поможет.
— А сколько надо? — спрашивает Каланча.
— Это вопрос, — замечает Глазастая. — Спросим у него.
— Держи карман шире! — возмущается Ромашка. — Он знаешь сколько заломит!.. Так дела не делаются. Назовем свою сумму… и поторгуемся. Надо ему кинуть куска три… Машина ведь вдребезги.
— В жизни не видела столько денег, — сознается Каланча. — Где их взять-то?
— Можно потрясти моих родителей, — спокойно предлагает Ромашка.
Мы очумело смотрим на нее.
— И они дадут? — радуюсь я.
— Ну ты дура! — хохочет Ромашка. — Они удавятся. Сами возьмем.
— А если твой папаша побежит в милицию? — спрашивает Каланча. — На нас еще и это повесят.
— Не побежит. Он всего боится! — ухмыляется Ромашка. — И потом, надо же нам как-то выкручиваться, раз влипли. Я, например, так же, как и Каланча, в тюрягу не хочу и даже на постоянную прописку в милицию не желаю. С какой стати мне светиться — у меня вся жизнь впереди.
— Значит, заметано? — спрашивает Глазастая.
— Заметано, — отвечает Ромашка.
Радуюсь: вдруг правда мы поможем Косте?…
А Каланча впадает в истерику, выскакивает из кресла, руками размахивает, тонким чужим голосом твердит:
— Не, не, не… без меня, — и хочет вообще слинять, отступает к двери, вот-вот бросится бежать. — Я не пойду ни в жизнь!
— Пойдешь, — твердо произносит Глазастая. — Все пойдем. Вместе машину брали, вместе и пойдем. Тут все поровну виноваты.
Каланча сникает, сгибается, стоя у стены, ломается пополам, руки болтаются ниже колен, глаза побитой бездомной собаки, голову втягивает в плечи, словно ждет, что ее ударят. Понимаю ее: она боится мента Куприянова, она же у него на крючке, и нас боится, особенно Глазастую. Подхожу, обнимаю как подругу, говорю:
— Да ладно тебе пугаться. Пойдем вместе. Никто не узнает.