Отверженные - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На первом этаже была большая зала, где помещалась конторка, во втором — бильярд, между ними — витая деревянная лестница, пробитая сквозь потолок нижнего этажа. Залитые вином столы, закопченные дымом стены, темнота такая, что свечи горели посреди белого дня, — вот что представлял собой этот кабак. Из нижнего помещения вела закрытая трапом лестница в подвал. Сам Гюшлу жил на втором этаже. Его квартира сообщалась с нижней залой посредством крутой, почти отвесной лестницы, скрывавшейся за потайной дверью. Под крышей находились жалкие помещения для служанок. Кухня была внизу рядом с залой. Дядя Гюшлу, быть может, родился химиком, но стал поваром, в его кабаке не только пили, но и ели. Гюшлу изобрел очень вкусное блюдо, которое только у него и можно было получить; блюдо это делалось из фаршированных карпов, которых он называл carpes au gras[103]. Посетители ели это блюдо при свете сальной свечи или кенкета времен Людовика XVI за столиками, покрытыми клеенкой вместо скатерти. Некоторые посетители приходили издалека только ради этого блюда. В одно прекрасное утро дяде Гюшлу пришло в голову, что недурно бы предупредить прохожих о своем фирменном блюде. Обмакнув кисть в черную краску, он, обладая собственным правописанием, как обладал собственной кухней, вывел на стене своего дома следующую замечательную надпись: «Carpes ho gras», вместо «Carpes au gras». Капризные зимние ливни уничтожили в первом слове s, a в последнем — букву g, так что получилось «Carpe ho ras», a если последние два слова написать в одно, то выходило «Carpe horas». Это уже было по-латыни и означало: «Лови часы». Таким образом, при помощи стихийных сил скромное гастрономическое объявление превратилось в мудрый совет. Кроме того, оказалось, что Гюшлу знал по-латыни, не зная по-французски, что он открыл в кухне философию и что, желая просто-напросто победить пост, сравнялся с Горацием. Всего поразительнее то, что новообразовавшаяся надпись как бы выражала иносказательное предложение: «Войдите в мой кабачок».
В настоящее время ничего этого более не существует. Лабиринт Мондетура в 1847 году значительно расширен, а теперь, вероятно, совсем уничтожен. Улицы Шанврери и кабачок Коринф исчезли под мостовой улицы Рамбюто.
Как мы уже говорили, Коринф служил местом сборища для Курфейрака и его друзей. Кабак этот, собственно, был открыт Грантэром, который однажды зашел в него, привлеченный надписью «Carpe ho ras», а потом уж стал его посещать ради carpea au gras. В этом кабаке пили, ели, кричали, платили мало, дурно, иногда даже вовсе не платили, но всегда встречали радушный прием. Дядя Гюшлу был добряк.
Этот добряк представлял собой любопытную разновидность ощетиненного кабатчика. Он всегда выглядел сердитым, точно желал съесть своих посетителей, вечно брюзжал на них и вообще имел такой вид, словно был более расположен ругаться с ними, чем угощать их. Тем не менее, повторяю, люди чувствовали себя у него хорошо. Эта странность его характера привлекала посетителей, вместо того чтобы их отталкивать. Особенно много бегало к нему молодых людей, говоривших друг другу: «Пойдемте смотреть, как ершится дядя Гюшлу». Гюшлу был когда-то учителем фехтования. Иногда он вдруг ни с того ни с сего принимался хохотать, потрясая стены раскатами своего грубого смеха. В сущности это был комик с трагической наружностью, ему доставляло удовольствие пугать людей, он этим напоминал табакерки в виде пистолета, которые вместо выстрела производят чихание. Жена его, тетушка Гюшлу, была очень некрасивая, бородатая женщина.
Дядя Гюшлу умер приблизительно в 1830 году. С его смертью исчез и секрет фаршированных карпов. Его неутешная вдова продолжала держать кабачок. Но кухня испортилась и стала невозможной, а вино, которое и раньше было плоховато, стало откровенно отвратительным. Тем не менее Курфейрак и его друзья продолжали посещать «Коринф», — из сострадания, как говорил Боссюэт.
Вдова Гюшлу при всем своем безобразии и вечной одышке была полна деревенских воспоминаний. Ее манера говорить так и отзывалась этими воспоминаниями, сохранившимися с того времени, когда она на заре своей жизни жила посреди полей.
Верхняя зала, в которой помещался «ресторан», обширная и продолговатая комната, была вся заставлена табуретами, стульями, скамьями и столами. Там же стоял старый бильярд. В нее поднимались по винтовой лестнице, вход на которую напоминал корабельный люк и находился в одном из углов залы. Сама зала, имевшая только одно узенькое окошко и всегда освещавшаяся кенкетом, представляла собой не что иное, как убогую мансарду. Вся мебель выглядела такой, точно она была не о четырех, а только о трех ножках. Выбеленные известью стены имели единственным украшением следующее стихотворение, написанное в честь вдовы Гюшлу:
В десяти шагах удивляет, а в двух пугает она.В ее ноздре волосатой бородавка большая видна.Ее встречая, дрожишь: вот-вот на тебя чихнет,И нос ее крючковатый провалится в черный рот.
Эти стихи были начертаны на стене углем.
Вдова Гюшлу, прекрасно описанная этими стихами, с утра и до вечера сновала мимо них с полной невозмутимостью. Две служанки, которых звали Матлоттой и Жиблоттой (как их звали в действительности — этого никто не знал), помогали хозяйке подавать на столы кружки с красным вином и стряпню, которой угощали в этом кабачке голодных; снедь эта подавалась в глиняных мисках. Матлотта, рослая, толстая, рыжая и крикливая, бывшая любимая «султанша» покойного Гюшлу, была безобразнее любого мифологического чудовища, но так как служанка должна во всем уступать хозяйке, то она была все-таки менее безобразна, чем сама мадам Гюшлу. Жиблотта, длинная, нежного сложения, лимфатически бледная, с черными кругами под глазами и полузакрытыми веками, вечно усталая и изнемогающая, страдавшая, так сказать, хроническим утомлением, всегда вставала первой, а ложилась последней; она кротко и молчаливо всем прислуживала, даже другой служанке, постоянно улыбаясь сквозь усталость какой-то неопределенной, точно сонной улыбкой.
У входа в зал-ресторан можно было прочесть еще стишок, написанный Курфейраком мелом на двери:
Как можешь — угости.Как смеешь — сам поешь.
II. Заранее обеспеченное веселье
Легль из Mo жил, как известно, скорее у Жоли, чем где-либо. Он находил себе приют, как птица находит ветку, на которой может отдохнуть. Он и Жоли жили вместе, ели вместе, спали вместе. У них все было общее, отчасти даже и Музикетта. Это были своего рода близнецы. Утром 5 июня они отправились завтракать в «Коринф». Жоли схватил сильный насморк, начинавший приставать и к Леглю. Последний щеголял в довольно поношенном сюртуке, а Жоли был одет хорошо.
Было около девяти часов утра, когда они вошли в кабачок. Они поднялись на второй этаж. Их встретили Матлотта и Жиблотта.
— Устриц, сыру и ветчины, — приказал Легль.
Приятели уселись за стол. Кабак был пуст, других посетителей еще не было. Жиблотта, узнав приятелей, поставила на стол бутылку вина. Только они успели съесть несколько устриц, как вдруг из люка показалась чья-то голова и раздался голос:
— Проходил мимо. Слышу, отсюда несется соблазнительный запах сыра бри, я и вошел.
Это был Грантэр. Он взял табурет и сел к столу приятелей. Увидав его, Жиблотта подала еще две бутылки вина. Итого три бутылки.
— Неужели ты выпьешь обе эти бутылки? — спросил Легль у Грантэра.
— Все люди как люди, только ты один постоянно сомневаешься, ответил Грантэр. — Кого же, кроме тебя, могут удивить две бутылки?
Легль и Жоли начали с еды, а Грантэр — прямо с вина. Он залпом осушил половину бутылки.
— У тебя, должно быть, дыра в желудке! — заметил Легль.
— Как у тебя на локте! — огрызнулся Грантэр. И, допив свой стакан, добавил:
— Однако, Легль, хотя ты и орел надгробных речей, а сюртук-то твой стар.
— Я им очень доволен, — ответил Легль. — Это только доказывает, что мы с ним живем дружно. Он усвоил все мои изгибы, приспособился ко всем недостаткам моей фигуры, не стесняет меня, послушен всем моим движениям. Я чувствую его только потому, что он меня греет. Старое платье — то же самое, что старые друзья.
— Это верно, — подхватил Жоли, — старое платье все равно что давнишний приятель.
— Эк как ты, мой красавец, разгнусавился со своим насморком! — съязвил Грантэр.
— Ты откуда, Грантэр, — осведомился Легль, — с бульвара?
— Нет.
— А мы с Жоли только что видели начало шествия.
— Славное зрелище! — добавил Жоли.
— Как, однако, тихо на этой улице! — воскликнул Легль. — Ну кто бы мог подумать, сидя здесь, что весь Париж встал вверх дном? Как это заметно, что здесь когда-то были одни монастыри! Дюбрейль{486} и Саваль дают полный список этих монастырей, как и аббат Лебеф. Тут все вокруг так кишмя и кишело монахами: обутыми, босоногими, бритыми, бородатыми, серыми, черными, белыми, францисканцами, капуцинами, кармелитами, новыми августинцами, старыми августинцами… чистый муравейник…