Четыре дня - Всеволод Михайлович Гаршин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фельдфебель попытался было устроить перевод Никиты Иванова в нестроевую роту, но там и без того было много людей. Отдать его в денщики тоже не удалось, потому что у всех офицеров денщики уже были. Тогда на Никиту навалили чёрную работу, оставив все попытки сделать из него солдата. Так он прожил год, до тех пор, пока в роту не был назначен новый субалтерн-офицер, прапорщик Стебельков. Никиту отдали к нему «постоянным вестовым», то есть попросту денщиком.
* * *Александр Михайлович Стебельков, новый хозяин Никиты, был очень добрый молодой человек, среднего роста, с бритым подбородком и великолепно вытянутыми, как острые палочки, усами, которых он иногда не без удовольствия слегка касался левой рукой. Он только что окончил курс юнкерского училища, не выказав в течение пребывания в нем особенного пристрастия к наукам, но зато в совершенстве познав строевую службу. Он был совершенно счастлив в своём настоящем положении. Два года, проведённые в училище на казённом содержании, под строгим надзором начальства, совершенное отсутствие знакомых, где можно было бы отдохнуть в праздничные дни от казарменной жизни училища, ни копейки собственных денег, с помощью которых он мог бы доставить себе какое-нибудь развлечение, — всё это слишком утомило его. И теперь, увидев себя офицером, человеком, получающим до сорока рублей в месяц содержания, имеющим команду над полуротою солдат и в полном своём распоряжении денщика, он пока не желал ничего более. «Хорошо, очень хорошо», — думал он, засыпая, и, просыпаясь, прежде всего вспоминал, что он уже не юнкер, а офицер, что ему уже не надо тотчас же вскакивать с постели и одеваться, под опасением нагоняя от дежурного офицера, а можно еще поваляться, понежиться и выкурить папиросу.
— Никита! — кричит он.
Никита, в полинялой розовой ситцевой рубашке, в черных суконных штанах и неизвестно где добытых им старых глубоких резиновых калошах на босую ногу, появляется в дверях, ведущих из единственной комнаты квартиры Стебелькова в переднюю.
— Холодно сегодня?
— Не могу знать, ваше благородие, — робко отвечает Никита.
— Поди погляди и скажи мне.
Никита немедленно отправляется на мороз и по прошествии минуты снова является в дверях передней.
— Дюже холодно, ваше благородие.
— Ветер есть?
— Не могу знать, ваше благородие.
— Дурак, как же ты не можешь знать? Ведь был на дворе…
— На дворе нетути, ваше благородие.
— «Нетути, нетути»!.. Поди на улицу!
Никита идёт на улицу и приходит с докладом, что «ветер здоровый».
— Ученья не будет, ваше благородие, Сидоров сказывал, — осмеливается дополнить он.
— Хорошо, ступай, — говорит Александр Михайлович.
Он свёртывается в комок, натягивает на себя тёплое байковое одеяло и в полудремоте начинает мечтать под треск ярко горящей печки, затопленной Никитой. Юнкерская жизнь представляется ему каким-то неприятным сном. «Ведь вот как недавно это было: бьёт барабан над самым ухом, вскакиваешь, дрожишь от холода…» За этими воспоминаниями встают другие, тоже не особенно приятные. Бедность, жалкая обстановка мелких чиновников, всегда угрюмая мать, высокая тощая женщина со строгим выражением на худом лице, постоянно точно будто бы говорившем: «пожалуйста, я не позволю всякому оскорблять меня!» Куча братьев и сестёр, ссоры между ними, жалобы матери на судьбу и брань между нею и отцом, когда он являлся пьяным… Гимназия, в которой было так трудно учиться, несмотря на все старания; товарищи, преследовавшие его и неизвестно по какой причине называвшие его крайне обидным названием — «селёдкой»; невыдержанный экзамен из русского языка; тяжёлая, унизительная сцена, когда он, исключённый из гимназии, пришёл домой весь в слезах. Отец спал на клеёнчатом диване пьяный, мать возилась в кухне у печки, готовя обед. Увидя Сашу, входящего с книжками и в слезах, она поняла, что случилось, и набросилась на мальчугана с ругательствами, потом кинулась к отцу, разбудила его, втолковала ему, в чем дело, и отец побил мальчика.
Саше было тогда пятнадцать лет. Через два года он поступил на правах вольноопределяющегося в военную службу, а к двадцати годам был уже самостоятельным человеком, прапорщиком пехотного полка…
«Хорошо, — думается ему под одеялом. — Сегодня вечером в клуб… танцы…»
И представляется Александру Михайловичу зала офицерского клуба, полная света, жары, музыки и барышень, которые сидят целыми клумбами вдоль стен и только ждут, чтобы ловкий молодой офицер пригласил на несколько туров вальса. И Стебельков, щёлкнув каблуками («жаль, чёрт возьми, шпор нет!»), ловко изгибается пред хорошенькою майорскою дочерью, грациозно развесив руки, говорит: «Permettez» [позвольте] и майорская дочь кладёт ему ручку около эполета, и они несутся, несутся… «Да, это не то, что — селёдка. И как глупо, ну почему я селёдка? Вот те-то, не селёдки, там где-нибудь на первом курсе в университете сидят, голодают, а я… И чего это они непременно в университет? Положим, что жалованья судебный следователь или доктор получает побольше моего, но ведь сколько времени нужно добиваться… и все на свой счёт живи. То ли дело у нас: только поступи в училище, а там уж сам поедешь; если будешь хорошо служить, то можно и до генерала… Ух, тогда задал бы я!..» Александр Михайлович и сам не высказал себе, кому бы именно он задал, но воспоминание о «не селёдках» в это мгновение мелькнуло у него в душе.
— Никита! — кричит он. — Чай у нас есть?!
— Никак нет, ваше благородие, весь вышел.
— Сходи, возьми осьмушку. — Он достаёт из-под подушки новенький кошелёк и даёт Никите деньги.
Никита идёт за чаем. Александр Михайлович продолжает свои размышления, и пока Никита вернулся с чаем, барин уже успел снова уснуть.
— Ваше благородие, ваше благородие! — шепчет Никита.
— Что? А? Принёс? Хорошо, я сейчас встану… Давай