Собрание сочинений святителя Григория Богослова - Григорий Богослов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я хочу открыть тебе касательно сего предмета высшее и более совершенное умозрение. Не мое дело рассуждать, есть ли особенные какие–то слова богов (не говорю о словах μωλυ, ξανθον, χαλκις [47]; над ними я смеюсь), слова, которые превосходнее и знаменательнее наших и, однако же, образуются посредством органов голоса и через воздух доходят до слуха, между тем как богам сроднее было бы беседовать между собой только посредством мыслей и образов. А наше рассуждение таково: и язык, и всякое искусство или полезное учреждение, какое бы ты себе ни представил, принадлежат не одним изобретателям, а всем ими пользующимся; и как в искусной музыкальной гармонии одна струна издает тот звук, другая — другой, высокий или низкий, но все устрояется одним искусным начальником хора и составляет одну прекрасную гармонию, так и здесь: высочайший Художник и Зиждитель — Слово, хотя избрал различных изобретателей различных полезных учреждений и искусств, но все предложил всем, кто хочет, дабы соединить нас узами взаимного общения и человеколюбия и украсить жизнь нашу кротостью. Как же ты говоришь, что греческая образованность — твоя? Не финикиянам ли принадлежат письмена, или, как думают другие, не египтянам ли, или еще не евреям ли, которые и их превосходят мудростью и которые веруют, что Самим Богом начертан закон на богописанных скрижалях? Тебе ли принадлежит аттическое красноречие? А игра в шашки, наука чисел, искусство считать по пальцам, меры, весы, искусство устроять полки и воевать — чье это? Не евбеян ли? Потому что в Евбее родился Паламид, который изобрел многое и, тем возбудив зависть, потерпел наказание за свою мудрость, то есть приговорен был к смерти воевавшими против Илиона. Итак, что же? Если египтяне и финикияне, если евреи, у которых и мы заимствуем многое для своего научения, если, наконец, жители острова Евбеи будут, по твоему, присваивать себе все это как собственность, что нам тогда делать? Чем будем защищаться против них, быв уловлены собственными законами [48]? Не приведется ли нам лишиться всего того и, подобно галке в чужих перьях, видеть, что у нас оборвут их и мы останемся голыми и безобразными? Или твоя собственность стихи? Но что, если право на них оспорит та старуха, которая, когда толкнул ее в плечо скоро бежавший навстречу ей юноша, стала бранить его и в жару гнева, как рассказывают, выразила брань свою стихом, который очень понравился тому юноше и, быв приведен им в правильную меру, послужил началом стихотворства, столько тобой уважаемого? Что сказать о прочем? Если ты гордишься оружием, то от кого, храбрейший воин, у тебя оружие? Не от циклопов ли, от коих ведет свое начало искусство ковать? Если представляется тебе важной, и даже важнее всего, багряница, которая сделала тебя и мудрецом, и установителем таких законов, то не должен ли ты отдать ее тирянам, у которых пастушья собака, съевши улитку и вымаравши свои губы багряным ее соком, показала пастуху пурпуровую краску и передала вам, царям, через тирян это пышное рубище, плачевное для злых? Что еще сказать о земледелии и кораблестроении, которых могут лишить нас афиняне, рассказывающие о Димитрах [49], Триптолемах, драконах, Келеях и Икариях и передающие вам об этом множество басен, на которых основываются ваши срамные таинства, поистине достойные ночной тьмы? Угодно ли тебе, чтобы я, оставив прочее, обратился к главному предмету твоего безумия или, лучше, злочестия? То самое, чтобы посвящаться и посвящать в таинства и служить богам, откуда перешло к тебе? Не от фракиян ли? В этом самое слово θρησκευειν (служить богам) может тебя удостоверить. А жертвоприношение не от халдеев ли или от кипрян? Астрономия не вавилонянам ли принадлежит? Геометрия не египтянам ли? Магия не персам ли? Гадание по снам от кого, как не от телмисян [50]? Птицегадание от кого, как не от фригиян, которые прежде других стали замечать полет и движения птиц? Но чтоб не многословить, откуда у тебя все частные принадлежности богопочтения? Не каждая ли от одного какого–либо частного народа? А из соединения всех их вместе составилось одно таинство суеверия! Итак, что же? После того, как все отойдет к первым изобретателям, не должно ли будет допустить, что у тебя не останется ничего своего, кроме злобы и твоего богоотступничества, по истине нового? В самом деле, ты первый из христиан вздумал восстать против Господа, как некогда у скифов рабы против господ. Правда, что для тебя было бы весьма важно, если бы, по твоим определениям и законам, разрушилось это злое скопище [51], чтобы можно было освободиться от беспокойств и опять увидеть Римскую державу в древнем благосостоянии, свободной от всякого внутреннего междоусобия, которое гораздо нестерпимее и страшнее войны с внешними врагами, подобно как ужаснее терзать свою собственную плоть, нежели чужую.
Но ежели в сих его действиях вы видите хитрое злодейство, прикрытое личиной кротости и нимало не сообразное с величием царским, то вот я представлю вам опыты еще большего коварства. Он видел, что наше учение величественно и по своим догматам, и по свидетельствам, данным свыше; что оно есть и древнее и новое: древнее — по проречениям и по просвечивающимся в нем мыслям Божества, новое — по последнему Богоявлению и по чудесам, какие вследствие его и при нем были; видел, что сие учение еще более величественно и славно по преданным и доселе сохраняемым правилам церковного благоустройства. Итак, чтобы и сие не избегло его злоухищрений, что замышляет он, что делает? Подражает Рапсаку ассириянину, военачальнику ассирийского царя Сеннахирима. Рапсак, внесши войну в пределы Иудеи, с великой силой и многочисленным войском осадил Иерусалим и близ самого города расположил свой стан; но когда не мог ни силой взять города, ни дождаться переметчиков, которые бы сообщили ему что–нибудь о происходившем в городе, то вздумал преклонить жителей к покорности кроткими убеждениями, предлагая оные на их языке. Однако же осажденные, как это известно из истории, заметив его умысел и опасаясь, чтобы приятностью речей его не быть уловленными в сети рабства, прежде всего потребовали, чтобы он говорил с ними не по–еврейски, а по–сирски. Подобное замыслил и он. Ибо приготовлялся во всех городах завести училища, кафедры, высшие и низшие места для сидящих, чтения и толкования языческих учений, относящихся и к образованию нравов и к таинствам, также образцы молитв, попеременно произносимых то теми, то другими, епитимии согрешающим, сообразные преступлению, чин приготовлений к посвящению и самого посвящения — и словом, все, что, очевидно, принадлежит к нашему благочинию; сверх сего, думал устроить гостиницы и странноприимные дома, убежища для любителей целомудрия, для дев и обители для посвятивших себя размышлению; хотел подражать и нашему человеколюбию к нуждающимся, чтобы оказывать им всякое пособие и напутствовать их одобрительными письмами, с коими мы препровождаем бедных от одного народа к другому, чему он особенно удивлялся в наших установлениях. Вот что замышлял сей новый догматовводитель и софист. А что предприятие его не совершилось и не приведено в действие, не знаю, считать ли это выгодой для нас, которые скоро освободились от него и от его замыслов, или более выгодой для него самого, потому что он должен был остановиться на одних сонных мечтаниях. В противном случае, открылось бы, как далеки от движений человеческих подражания обезьян. Рассказывают, что и обезьяны подражают таким движениям, которые перед глазами их делает человек, чтобы обмануть их; но этим самым их и ловят, так как подражание их не может дойти до нашей смышлености. По свидетельству оракула, конь фессалийский, жена лакедемонская и мужи, пьющие воду Арефузы, то есть сицилиане, превосходнее всех однородных с ними, но гораздо справедливее сего то, что христианские обычаи и законы одним только христианам и свойственны, так что никому другому, кто только захотел бы подражать нам, не возможно перенять их, и это оттого, что они утвердились не человеческими соображениями, но силой Божией и долговременным постоянством.
Теперь всего приличнее рассмотреть, как бы на позорище, это дивное или, лучше, нелепое построение и узнать, какой бы мог быть у них образ учения и какая цель собраний, дабы, как говорит Платон о своем городе, строемом на словах, увидеть мысль их в движении. Все любомудрие разделяется на две части — на умозрительную и деятельную, из коих первая выше, но труднее к уразумению, а другая ниже, но полезнее. У нас обе они одна другой способствуют. Умозрение служит нам сопутником к горнему, а деятельность — восхождением к умозрению, ибо невозможно достигнуть мудрости, не живя мудро. А у них, которые не почерпают в Божественном вдохновении силы связующей, обе сии части подобны корням, не утвержденным в почве и носящимся по воде; и я не знаю, которая из них смешнее и слабее. Посмотрим же на их блаженство и позволим себе, как это бывает во многих зрелищных представлениях, немного позабавиться с забавляющимися рассказчиками басней и к сказанному: радоватися с радующимися, и плакати с плачущими (Рим. 12:15) — присовокупить и сие: «поговорить о пустом с пустословами». При слезах бывает и смех, как это заметили стихотворцы [52]. Итак, представим себе великолепное позорище или, не знаю, как иначе велят они назвать дом свой. Пусть глашатаи сзывают слушателей, пусть сходится народ, пусть первые места займут или те, которые отличаются сединой старости и отменным образом жизни, или люди, знаменитые по роду, по славе и по хитросплетенной мудрости земной, в которой более прелести, чем истинного благочестия. Мы отдадим им это преимущество; что же будут они делать после сего? Пусть сами запишут своих председателей. Пусть украшают их пурпуровая одежда, ленты и разноцветные прекрасные венки. Так как я часто замечал, что они заботливо пекутся о величавой наружности, о том, как бы стать выше простолюдинов; как будто все общеупотребительное и обыкновенное достойно презрения, а что показывает надменность и не может принадлежать многим, то и должно внушать доверие. Или и в этом низойдут они до нас и будут, подобно нам думать, что приличнее им быть выше других нравами, а не наружным видом? Так как мы мало заботимся о видимости и о живописной наружности, а более печемся о внутреннем человеке и о том, чтобы обращать внимание зрителя на созерцаемое умом, чем и научаем больше народ. Итак, пусть это будет, как сказано.