Лермонтов: Один меж небом и землёй - Валерий Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут, намёком, звучит мотив изгнанничества одинокой, гордой натуры, который юный Лермонтов, следом, разовьёт в первой редакции поэмы «Демон». Пока этот лик намаран словно бы углём на полотне:
Собранье зол его стихия…………………………………Сидит уныл и мрачен он.Он недоверчивость вселяет,Он презрел чистую любовь,Он все волненья отвергает,Он равнодушно видит кровь.
Но вот уже ощущается движение в этом застывшем мрачном облике:
И звук высоких ощущенийОн давит голосом страстей,И муза кротких вдохновенийСтрашится неземных очей.
В первой редакции «Демона», написанной также в 1829 году, есть уже то гениальное начало поэмы, которое останется, по сути, неизменным и в окончательном варианте, хотя впоследствии и обогатится новыми красками:
Печальный Демон, дух изгнанья,Блуждал под сводом голубым,И лучших дней воспоминаньяЧредой теснились перед ним.Тех дней, когда он не был злым,Когда глядел на славу Бога,Не отвращаясь от Него;Когда сердечная тревогаЧуждалася души его,Как дня боится мрак могилы…
Не так, оказывается, чёрен Демон, как в его первом портрете…
С юношеского стихотворения «Война» (1829) началась в поэзии Лермонтова столь значительная в его творчестве тема войны. Пока ещё в этой теме живёт пылкий романтический дух, отсвет победных од прошлого XVIII века:
Зажглась, друзья мои, война;И развились знамёна чести;Трубой заветною онаМанит в поля кровавой мести!………………………Забуду я тебя, любовь,Сует и юности отравы,И полечу, свободный, вновьЛовить венок нетленной славы!
Всё это выглядело бы общим местом, наивным пустозвонством, литературщиной, если бы и в самом деле не вырвалось из глубин души и не было бы искренним чувством. Стихия войны по-настоящему влекла поэта, и это было не просто сильной страстью или же естественным чувством патриота — Лермонтов, согласно своей могучей натуре, невольно подчинялся глубокому природному желанию дойти до пределов земных испытаний. Внутри себя, не показывая этого никому, он всегда жил всерьёз — и потому испытывал и себя, и свою судьбу до конца, до края возможного и невозможного. Впоследствии на Кавказе, в боях он проявил себя храбрейшим, до безумия, воином — что и было его существом.
…Тут припоминается его письмо с Кавказа, написанное спустя десять с лишним лет после стихотворения «Война» своему другу Алексею Лопухину:
«Я вошёл во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдётся удовольствий, которые бы не показались приторными…»
Понятно, что игорным словом «банк», обиходным в гусарском кругу, поэт просто уводит даже этого близкого ему человека от по-настоящему важного в своей жизни…
Призрак одиночества уже начинает навещать Лермонтова:
Но нередко средь весельяДух мой страждет и грустит,В шуме буйного похмельяДума на сердце лежит.
(«К друзьям», 1829)В Москве, в Университетском пансионе, резкая его отъединённость от шумного молодёжного общества уже бросалась в глаза.
«Он даже и садился постоянно на одном месте, отдельно от других в углу аудитории, у окна, облокотясь по обыкновению на один локоть и углубись в чтение принесённой книги, не слушал чтение профессорских лекций. <…> Шум, происходивший при перемене часов преподавания, не производил никакого на него действия», — вспоминал много позже его сокурсник П. Ф. Вистенгоф.
«Студент Лермонтов, в котором тогда никто из нас не смог предвидеть будущего замечательного поэта, имел тяжёлый несходчивый характер, держал себя совершенно отдельно от всех своих товарищей, за что, в свою очередь, и ему платили тем же. Его не любили, отдалялись от него и, не имея с ним ничего общего, не обращали на него никакого внимания» (он же).
Ничего общего… По глубокой своей, напряжённой внутренней жизни, что бы и мог разделить пятнадцатилетний Лермонтов со своими легкомысленными сверстниками!..
Не случайно тогда же он пишет стихотворение «Одиночество»:
Как страшно жизни сей оковыНам в одиночестве влачить.Делить веселье — все готовы:Никто не хочет грусть делить.Один я здесь, как царь воздушный,Страданья в сердце стеснены,И вижу, как, судьбе послушно,Года уходят, будто сны;И вновь приходят, с позлащенной,Но той же старою мечтой,И вижу гроб уединенный,Он ждёт; что ж медлить над землёй?Никто о том не покрушится,И будут (я уверен в том)О смерти больше веселиться,Чем о рождении моём…
(1830)Стих ещё далёк от совершенства, но здесь уже твёрдое осознание себя и своего места в обществе, определённого поэтическим даром и судьбой. Горечь тяжёлая, не напускная, беспощадная к себе, — и мрачная уверенность в том, что никто особенно «не покрушится» о его кончине, а наоборот «…будут… /О смерти больше веселиться, / Чем о рождении моём…», сбудется через каких-то 11 лет.
…Да, конечно, поэту опасно так пророчествовать о себе, слово имеет слишком большую силу в пространстве жизни и судьбы, — но отдадим должное и бесстрашию Лермонтова, и его трезвому, сильному уму, способному с лёта схватывать суть назначенного, непреоборимого.
«Ночные» стихотворенияЦикл «ночных» стихотворений Лермонтова («Ночь. I», «Ночь. II», «Ночь. III», 1830) относят обычно к прямому воздействию Байрона. Но только ли это «сколки» байроновских произведений «Тьма» и «Сон»? «Не в писаниях Гомера, а во мне содержится то, что написал Гомер», — заметил однажды Монтень. Так и юный Лермонтов находит в поэзии Байрона себя, осознаёт то, что уже есть в нём самом. Ведь именно в юности, на заре самосознания всего острее в человеке чувство смерти и возможного полного исчезновения. И вдвойне это чувство обостряется любовью.
Сильное увлечение Натальей Ивановой вначале было поманило его взаимной душевной близостью, но ненадолго: красавица вскоре холодно отстранилась от слишком для неё странного молодого человека.
Лермонтов, не исключено, испугал её одними своими стихами:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});