Голос пойманной птицы - Джазмин Дарзник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ханум? – сказал какой-то мужчина.
Я подняла глаза и увидела его. Мужчину из редакции, того, у которого на руке висел серый плащ. Сейчас он был в плаще, воротник поднял, чтобы защититься от холода, шляпу надвинул на глаза. Мужчина курил сигарету и смотрел на меня.
Я могла и не отвечать. Опустить глаза, расправить плечи и уйти прочь, скрыться из виду. Я прекрасно умела и поощрить, и отвергнуть мужское внимание. Этим хитростям девушки учатся сызмала.
Я могла отвернуться. Однако не отвела взгляд.
– Да? – Тыльной стороной ладони я проворно отерла глаза.
– Это ведь вы только что были в редакции в переулке Занд?
– Да, я.
– Вы уж меня извините, но я решил, что вы заблудились, – сказал он.
Я вздернула подбородок.
– Не заблудилась.
Он ничего не ответил и лишь задумчиво затянулся сигаретой.
– Насер Ходаяр. – Он протянул мне руку.
Я на миг растерялась. Как ни стремилась я казаться искушенной, прежде я никогда не здоровалась с мужчиной за руку. Опомнившись, я быстро протянула ему ладонь, и он пожал ее.
– Форуг, – ответила я.
– Что, Форуг, – он выпустил мою руку и уселся рядом со мной у фонтана, – Пакьяр отказал?
Он догадался, что наша короткая встреча с господином Пакьяром и мое теперешнее уныние связаны между собой, – еще одно унижение.
– Он едва взглянул на мои стихи, – помолчав, призналась я. – Наверняка он их выбросит. Если уже не выбросил.
– Скорее всего.
Я уставилась на него.
– Вы считаете меня легкомысленной идиоткой?
– Вовсе нет.
– Но вы уверены, что толку не выйдет. Он меня не напечатает.
– Будет вам, Форуг, – ответил он, – в этом городе каждый день появляется двадцать новых журналов. – Он стряхнул пепел с сигареты и продолжал: – В Тегеране полно поэтов, и, если их нигде не печатают, они открывают собственные издания, публикуют себя и друзей и гордятся своим смелым вкладом в персидскую литературу.
Я наклонила голову и прищурилась.
– А вы откуда знаете?
Он достал из нагрудного кармана визитку. «Насер Ходаяр, – говорилось на ней, – главный редактор журнала “Роушанфекр”».
Я перевела взгляд с визитки на него. «Роушанфекр» («Мыслитель») был популярным журналом, я его отлично знала. И этот мужчина в фетровой шляпе – его главный редактор. На мгновение я утратила дар речи.
Он затянулся сигаретой и спросил:
– Быть может, вы покажете мне ваши стихи? Чтобы я понял ваш стиль и высказал свои соображения.
– Правда?
Он приподнял уголок губ в улыбке.
– Ну а почему нет?
– Но у меня с собой нет больше копий. – Подумав, я предложила: – Дайте мне ваш адрес, и я пришлю вам стихи.
Он взглянул на часы, поднял глаза на меня.
– Давайте так. – Он затоптал окурок. – Встретимся здесь завтра утром. Вы принесете стихи, я прочитаю и выскажу свое мнение.
– Завтра? Но вряд ли я…
Он подтянул узел галстука.
– Решайте сами. Хотите – приходите, не хотите – не надо. – Он указал на маленькую чайхану на углу улицы. – Я буду ждать вас вон там в половине одиннадцатого. Если вы не придете, наша литература многое потеряет, – сказал он, – да и я, пожалуй, тоже.
С этими словами он улыбнулся мне, перешел дорогу и скрылся из виду.
В тот вечер я пришла в Амирие – в дом, куда прежде не рассчитывала вернуться. По крайней мере, в одиночку. После знакомства с Насером Ходаяром я допоздна бродила по городу, толком не понимая, куда иду. Даже если бы у меня были деньги на гостиницу, там нипочем не сдали бы номер женщине, путешествующей в одиночку, так что у меня не было другого выбора, кроме как переночевать у матери. Больше мне некуда было идти.
– Ты одна? – спросила мать, увидев меня на пороге, оглядела мой расстегнутый плащ, растрепанные волосы. Был девятый час вечера, и я застала ее врасплох. Мать нервно прикусила губу, окинула взглядом улицу, взяла меня за плечо и завела в дом.
– Парвиз тебя выгнал? – уточнила она, едва за нами закрылась дверь.
– Нет.
Я поставила сумочку, сбросила плащ.
– Слава богу, – вздохнула мать. – Он отпустил тебя в Тегеран одну?
Я не ответила, и мать задала мне вопрос, которого я прежде от нее не слыхала:
– Что случилось, Форуг?
В голосе ее сквозила тревога, и я удивилась: неужели мать решила, что Парвиз меня выгнал? Или побил?
– Я соскучилась по дому, – ответила я и осознала, что это чистая правда.
– Понимаю, – тихо проговорила мать. – Бывает. Особенно поначалу.
Я смотрела, как она теребит край фартука. Казалось, мать хочет сказать что-то еще – о том, как порой одиноко молодой жене, быть может, о том, как ей одиноко теперь, – но она лишь плотнее укуталась в шаль.
– Да, бывает, – эхом откликнулась я, взяла свои вещи и пошла за ней наверх. У двери моей девичьей комнаты я обернулась и всмотрелась в мать. Последний раз мы виделись на моей свадьбе, с тех пор мать раздалась в талии, от уголков ее глаз веером разбежались морщинки, а губы, которые она раньше всегда красила темно-красной помадой, растрескались. Еще она казалась печальнее, чем мне запомнилось, но, с другой стороны, когда мы расстались, я во многом была ребенком, теперь же повзрослела и взглянула на нее другими глазами. Да, когда мы расстались в тот вечер, я подумала: что-то в ней изменилось, что-то, о чем она не расскажет мне, а сама я не догадаюсь.
– Я как увидела его на улице да услышала, что он напевает себе под нос, так сразу сообразила: дело нечисто, – сказала мне в тот вечер Санам. Мать ушла к себе, а мы с Санам сидели на кухне, пили чай с кардамоном и ели печенье из нута.
– Напевает? – удивилась я, представив себе Полковника в таком игривом настроении.
Санам кивнула, сложила руки на груди и принялась рассказывать. Он не появлялся дома несколько недель и так переменился, что Санам поначалу его не узнала. Пополнел, шагал пружинисто, точно молодой холостяк, но едва он достал из кармана огурец, как она сразу смекнула, что это все-таки он.
– Чтобы перебить запах алкоголя, – пояснила Санам. – Его старый трюк.
Полковник пригладил кончики густых усов и скорчил хмурую мину, которой всегда приветствовал мою мать.
– А на следующий день исчез, – добавила Санам.
Он отсутствовал без малого месяц, и прошел слух, что он завел себе другую женщину и дом. С тех пор мать, наливая утром чай, всегда плакала. Плакала, когда лущила бобы, резала петрушку и базилик, промывала рис. Плакала днем, сидя за вышиванием в гостиной или склонясь перед лучшим ковром в мехмун хуне, чтобы расправить бахрому. Пересаливала рагу, сыпала в рис слишком много шафрана. Кастрюли валились из ее рук на кухонный пол. Она падала на колени, чтобы убрать беспорядок, но взгляд у нее блуждал и работа не спорилась. Тахдиг регулярно пригорал, а то и сгорал. Моя мать, всегда такая дотошная, стала рассеянной и неряшливой. Измученной и угрюмой. Она постарела.
Со своею второй женой Полковник никого из нас не знакомил, но Санам несколько раз видела ее на улице. Новая жена была пухлява, смазлива, и на правой ее щеке чернела крупная родинка. От соседей Санам слышала, что второй жене Полковника всего шестнадцать лет. Никто ничего не знал ни о ее семье, ни о том, как она познакомилась с моим отцом, но по рассказу Санам я представила дочь лавочника, вероятно младшую из выводка красавиц-сестер, самую своенравную, которую родители не чают поскорее сбыть с рук: пусть муж терпит ее капризы.
Вторую жену Полковник тоже поселил в Амирие: их дом был в нескольких улицах от нашего. С матерью он с тех пор не провел ни единой ночи. Он молодел день ото дня, но живот его неуклюже топорщился, обтянутый кителем: казалось, еще чуть-чуть, и материя лопнет, а пуговицы