Монахини и солдаты - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лучше всего он чувствовал там себя с Графом. (Тим знал, что тот не был настоящим графом.) Граф с самого начала был исключительно добр к нему, и Тим интуитивно почувствовал его особое одиночество чужестранца. Он был благодарен Графу за то, что тот купил его картину (она называлась «Три дрозда в паточном колодце»[66]). Тим надеялся, что Граф пригласит его к себе домой, но этого так и не произошло. Белинтой был тоже добр и ласков с Тимом, но он не мог понять Белинтоя и чувствовал себя неловко с собратом ирландцем. Джеральд Пейвитт раз или два приглашал его в паб на кружку пива, однако Джеральд был слишком странный и весь в себе, и Тиму было трудно с ним разговаривать. Джеральд ничего не знал о живописи, а Тим о звездах (или чем там Джеральд увлекался, он не был уверен). Стэнли Опеншоу, который тоже был очень добр к Тиму, однажды пригласил его к себе на ланч. Но больше не звал, как Тим подозревал, потому что он не понравился Джанет. С Гаем и Гертрудой отношения всегда были сердечные, хотя и несколько официальные. Он их слегка побаивался. Гай был вполне готов к роли строгого отца, что и продемонстрировал, когда Тим не так давно в отчаянии попросил у него взаймы. Он дал ему деньги, а в придачу прочел целую лекцию. Этот долг остался на совести Тима, он его так и не вернул. И спрашивал себя, знает ли об этом Гертруда.
Известие о том, что Гай смертельно болен, Тим поначалу принял с недоверием. Как возможно, чтобы человек, такой сильный и такой реальный, как Гай, собрался покинуть этот мир в сорок четыре года? Потом он всем своим существом почувствовал страх. Он испытывал почтительную любовь к Гаю. Но куда больше испугался за себя. Что будет с ним без Гая? Дело было не просто в деньгах, или коктейлях, или советах, которые Гай мог дать ему. Гай был Тиму вместо отца. Так долго у него был Гай, спасительная опора, последнее прибежище. Если «все рухнет» (реальная, совершенно непредсказуемая возможность, которой Тим постоянно опасался), всегда был Гай, чтобы собрать осколки. Существование Гая где-то на заднем плане в каком-то отношении даже помогло Тиму наладить жизнь с Дейзи. Благодаря этому «последнему прибежищу», Тим смог вести себя увереннее и разумнее (не только в том, что касалось финансов). А еще были мудрость, авторитет, непоказная искренняя привязанность. Гай всегда добивался от Тима, как ему обычно удавалось добиваться от всех, полной прямоты. Ему была непонятна непостижимая потребность людей во лжи, даже бескорыстной. Тим по природе был уклончив, привычно лгал, сам того не замечая; но он рано научился говорить Гаю только правду. Что же, теперь правды больше не будет?
Был, возможно, один случай suppressio veri.[67] Тим никогда не говорил Гаю о Дейзи. Конечно, к тому не было какого-то особого повода. Гай не спрашивал Тима о его личной жизни вообще, и в частности о Дейзи, на которую (на той злополучной вечеринке), несомненно, вряд ли обратил внимание. Тим после того (а прошло уже несколько лет) ни разу не упоминал о Дейзи в доме на Ибери-стрит. Было ясно, что больше он не сможет взять ее с собой, даже если она изъявит желание пойти. Тогда она выказала столько спокойной злобы, столько «хамского презрения», что он лишь надеялся, что ее там забыли. Позже Тиму показалось, что когда он просил у Гая денег, то упомянул о Дейзи, отвечая на какой-то из вопросов Гая. Но удержался и ничего не сказал о разгульной жизни, которую вел со своей милой, дотошному, несмотря на всю его сдержанность и снисходительность, Гаю Опеншоу.
Поскольку Тим никогда не заглядывал вперед, то и не говорил себе, мол, Дейзи и я будем вместе вечно, я умру в ее объятиях, она в моих. Но сам дух их отношений как бы подразумевал это, хотя Дейзи тоже не говорила об этом. Они были неразделимы. Тим рисовал их в виде птиц, лис, мышек и прочих пар пугливых, невероятно единых созданий, живущих, не привлекая к себе внимания. Lanthano. Они были как Папагена и Папагено.[68] Он сказал об этом Дейзи, которая, хотя и не любила оперу, согласилась с ним. Папагено должен был пройти через суровые испытания, чтобы заслужить свою истинную половину; и подобно ему Тим в конце концов тоже будет спасен, несмотря на свои недостатки. И теперь, чувствуя, сколь неразрывно, но сколь еще неполно он связан с Дейзи, Тим порой спрашивал себя, не предстоят ли и ему испытания, чтобы окончательно обрести ее.
Вернемся назад, в «Принца датского», где к этому времени Тим проглотил один из двух кусков хлеба, чеддер, одно овсяное печенье, помидор и половину кекса. Дейзи съела кусок хлеба, стилтоновский сыр, три печенья, помидорку, холодную баранину и остаток кекса. Еще они купили здесь же сэндвич с ветчиной, один на двоих, решив, что яйцо по-шотландски позволить себе не могут.
— Кто там был сегодня? — спросила Дейзи, имея в виду Ибери-стрит. Презирая «мерзкую компанию», она тем не менее иногда заставляла Тима навещать их и со злорадством интересовалась, что там происходит. Она даже переняла выражение Гая les cousins et le tantes.
— О, Стэнли, Граф, Виктор, Манфред, миссис Маунт…
— Но не Сильвия Викс?
— Нет…
— Она единственная из пассажиров той инфернальной galère,[69] кто понравился мне. Жертва своего проклятого мужа. — По случаю незабвенной вечеринки Дейзи выведала всю историю замужества Сильвии.
— Вот тебе новая подставка под кружку. Нравится?
— Да, спасибо. — Дейзи собирала подставки под пивные кружки. — Посмотрим правде в лицо, мужчины — звери. Ну, кроме тебя. Спасибо за жратву. Когда ты пришел, дождь еще не кончился?
— Нет, шел, небольшой.
— Тут Джимми Роуленд с этим идиотом Пятачком опять нажрались.
— Дейзи, я кое-что не сказал тебе.
— Что-нибудь ужасное? Заболел?
— Нет. Я не буду преподавать в следующем семестре.
— То есть тебя выгнали с работы?
— Можно и так сказать.
— Проклятье! И я тоже кое-что не сказала тебе. Мне снова повысили плату за квартиру. Я б еще выпила двойной.
Тим пошел за виски. У стойки он оглянулся на Дейзи и улыбнулся ей. Иногда она ходила в джинсах и старой фуфайке. Иногда обряжалась, как на маскарад. (Не могла расстаться с детской жадной привычкой покупать грошовые тряпки.) Этим вечером на ней были черные колготки в сеточку, широкая хлопчатая юбка густо-синего цвета, туго стянутая на тонкой талии, и нелепая желтоватая блузка с отделанным кружевом декольте, купленная в магазине подержанной одежды. Тонкую шею тесно охватывало стеклярусное ожерелье. Темные с седыми нитями волосы зачесаны за уши, так что вырисовывался узкий череп. Губы ярко-красные, румяна на щеках, под большими удлиненными глазами положены темно-синие тени. (Бывали дни, когда она не пользовалась косметикой.) Лохматый старый шерстяной кардиган, который она надевала под пальто, лежал у нее на коленях. Юбка поднята очень высоко. Было в ней что-то экзотическое, привлекательное, грубое, вульгарное, что трогало его сердце. Несмотря на всю свою рисовку, она была совершенно беззащитна.
Тим был в узких серых твидовых брюках, старых, но приличных (джинсы он не любил), и свободном бирюзового цвета шерстяном свитере поверх светло-зеленой рубашки. По счастью, с лучших времен у него осталась хорошая и практичная одежда; шерстяные вещи стоили сейчас кучу денег. Он любил, чтобы вещи подходили друг другу по цвету, и часто собственноручно красил их с величайшей осторожностью.
— Спасибо, мистер Голубые Глаза,[70] ты очень добр. Что будем делать без денег, черт бы их подрал? Деньги — вещь серьезная, деньги — вещь нешуточная. Дойдем до того, что будем пить опивки в пабах, как ирландцы католики — остатки вина причастия.
— Я хочу, чтобы ты вернулась к живописи, — сказал Тим, — по-настоящему. — Он не уставал время от времени повторять ей это, вдруг подействует.
— Забудь об этом, дорогой, я не могу писать. Я имею в виду, не буду. Знаю, ты думаешь, женщины неспособны заниматься живописью, потому что у них нет сексуальных фантазий…
— Я так не думаю.
— Во всяком случае, денежный вопрос это не решит, если я возьмусь за живопись. Я прозаик. Пишу роман. Лучше ты еще нарисуешь несколько своих кошечек. У каждого в этой дурацкой маленькой стране есть картинка с кошкой, и они хотят купить еще.
— Я рисую Перкинса, сделаю серию, но это даст сущие гроши.
Тим понимал, что Дейзи с ее претензиями на духовность ни за что не станет рисовать сентиментальные картинки с кошками, и хотя это было в каком-то смысле прискорбно, однако он ценил этот факт как свидетельство несгибаемости, до какой ему было недостижимо далеко.
— Господи, если б мы только могли сбежать из проклятого Лондона, я уже начинаю психовать, до того устала от все той же надоевшей картины, хорошо было б для разнообразия перебраться куда-то в другое место.
— Да, хорошо бы.