Дипендра - Андрей Бычков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, оставим до времени тайны и – да здравствует лимбасовская машина признаний, да здравствует лязгающая фабрика слов, глянец цветной модных обложек, вездесущий посылающий туда-сюда интернет, да здравствует чудесная образная машина, невинная и великая в своем бинарном разврате, раздевающая принцев, оскопляющая порнозвезд, разрушающая олигархов, обезглавливающая королей, премьеров и президентов, не щадящая порой даже детей, о великий и двуликий общественный механизм, нежно дрочащий по самые уши избранников и избранниц, даря укрупнение, надувание и блаженство, о маленькие серенькие коники и коняшки, о исполины, безусловно достойные и давно уже скрытно сияющие в темноте, подобно спресованным антрацитам, в веках по-шекспировски и по-македонски, по-разински и по-пугачевски, по-чаплински и по-штирлицевски, по, по, по… о получайте же плату признаний, ноосферную и носфератову, каждому свое, как написано на вратах. О великий общественный процессор, о компрессор, о нагнетатель, о раздуватель и выпускатель нематериальных, но вездесущих лингамо– и йони-, фаллосо– и вагинообразных объектов, медленно проплывающих в мозговых небесах священной общественности, и не ради бездумного наслаждения, а с целью сакральной оплодотворения нравственных идеалов, о великий и беспощадный трахатель, постулятор и доказатор, кто есть кто, а кто есть ху, а кто и просто ху, ху-ху-ху, не достойный даже «и краткого»! О великий ухмыляющийся Пиар, в маске ловкого и беззастенчивого проныры, в черных перчатках жестокого и безжалостного палача, торжественного манипулятора казни с последним и ослепительнейшим оргазмом, о вездесущий нюхач и шпион, о великий и тайный предатель, священный Иуда, ищущий своего Христа, подпольный властитель-махараджа, выкачивающий золото из коллективного бессознательного, добывающий миллиарды из жажды осуществлений, страхов за жизнь, из предрассудков о смерти, из заветной тоски и невинной агрессии, из тупости прирожденной и опьянения от успеха, невежества, гнева, жадности и надежды, робких и беспардонных попыток любви, из бессмысленности бытия и его великого скрытого смысла. Хей, князь мира сего, великий Пиар, властитель серого вещества, разнузданный и самозванный наследник спящего Бога, хей, Ваше Вашество, свистите же пока не проснулся Он Сам, свистите же во все свои дудки, во все свои дырки, фальсифицируйте на разный лад, симулякрствуйте, открывайте истину, скрывающую, что ее нет, обфигачивайте серое сало из телепушек, бейте бильбордом, секите зеппингом, крошите на мелкие части, в «Гриндерсах» мы все равно пойдем все дальше и дальше в наши интимнейшие места, где хранятся наши последние драгоценности!
31
Он стоял и смотрел, как косые лучи солнца мягко опускались на разноцветный узор. Мандала была исполнена. Свежая и яркая, как после дождя, она играла на солнце. Все магические фигуры нашли свое место – и колесо исполнения желаний и сам собой поднимающийся урожай. «Как жизнь», – невесело подумал Павел Георгиевич. Кто-то сказал, что мандала похожа на торт, кто-то тихо – что она дышит. Яркая зелень четырех (по сторонам света) врат, пестрый, красно-желтый узор из лепестков, знаков и листьев. Казалось, что она и в самом деле дышит, как будто влажные лучи солнца заставляли ее дышать.
Вышли монахи и в зале воцарилось молчание, теперь она словно бы вибрировала в тишине. Монахи стояли лицом к мандале, низко опустив головы, скрестив руки и не глядя на нее. Они сотворяли ее день за днем, растили внимательно и любовно, тщательно и осторожно, насыпая эти разноцветные песчинки, насыщая узор невидимой магической жизнью. Теперь они молча стояли вокруг, словно бы избегая смотреть на нее, как она лежала перед ними. Просторная пауза проникала в присутствовавших в этом зале. Пауза словно бы расправляла и расправляла это странное молчание. Наконец монахи тихо запели – свое, низкое, тибетское, горловое. Вот замолчали, еле слышно прочли молитву, мягко позвонили в колокольчики. Павел Георгиевич вспомнил о Нине, он ушел еще утром, когда она спала, ветер за окном и это странное ощущение раздвигающегося и раздвигающегося пространства. А теперь словно бы и она, Нина, была здесь, и здесь же, вместе с ним был и его Вик, и здесь же была и Клара, и что они вместе с ним смотрели сейчас на этот живой, трепещущий, разноцветный ковер, распростертый перед монахами. Тибетцы опять тихо и однообразно запели, снова словно укутывая мандалу в эти печальные звуки, тихо позвонили в колокольчики, словно бы во что-то ее застегивая, потом отошли к алтарю и снова стали читать молитвы, прерывая иногда свое чтение резким и скорбным звуком ганлинов и цимбал. Наконец они встали, снова окружили мандалу и долго и молча стояли перед ней, опустив головы.
Быть может, скорбность их молчания заставила его закрыть глаза. Павел Георгиевич слушал тишину и вместе с ним в нее словно бы вслушивалились и Нина, и Вик, и Клара, и еще его давно умершая мать, и отец, которого он не помнил, и далекая, ушедшая вслед за ними в никуда мать Вика, его первая жена, все они как будто стояли сейчас здесь, за спинами монахов и слушали эту тишину, в которой лежала, покачиваяась, и плыла эта безмолвная мандала.
Наконец старший из монахов прервал молчание и тихо заговорил. Он сказал, что смысл дхармы – ни к чему не привязываться и что сейчас, поэтому, они ее и разрушат, эту нашу мандалу, разрушат и уничтожат, разрежут и сметут. Ибо таков закон дхармы, что все в мире портится, разрушается и исчезает и что таков и сам мир и его судьба, и ничто не подлежит исключению, как бы оно не было уродливо или красиво, как бы не было любимо или ненавидимо. Он сказал это спокойным, бесстрастным голосом, невозмутимо и тихо, и так же перевел и переводчик. Собравшиеся молчали, глядя на этот разноцветный песчаный узор, как на невинное живое существо. Словно бы она, эта мандала, должна умереть сейчас за что-то.
Вышло солнце, высветило ее еще ярче, тень от квадрата окна пробежала по полу, касаясь ее лепестка.
«Будут убивать», – подумал Павел Георгиевич.
На глазах стоящего рядом парня блестели слезы.
«Все кончается».
Да он и сам еле сдерживал слезы.
– А что, бог сейчас там? – тихо спросил детский голос.
«Распятие или повешение, отрубание или расчленение… Но почему мы всегда должны Его убивать?»
Раздался жестокий и бесстрастный звук барабанов. Монахи быстро и как-то по-военному отошли к алтарю, разом сели. Возле мандалы остались только трое. Стояли молча и неподвижно.
«Как мясники», – подумал Павел Георгиевич с отвращением, словно бы мандала была уже не живое существо, а труп.
Они нехотя повернулись и пошли вокруг нее, читая молитву. Курился сандал, звучал колокольчик пама. Старший наклонялся и брал щепотку от каждых врат, бросая песок в маленький ритуальный чайничек, который нес вслед за ним маленький молодой монах. Наконец старший остановился, присел на корточки и отколол кусочек от возвышающейся в центре мандалы красной пирамидки из скрепленного клеем песка, потом вынул из-за пояса свой бронзовый ваджр и сурово и быстро рассек мандалу от центра к периферии, от семенного слога к ее вратам. И также и еще раз – крест накрест, между вратами. Обезображенная, зачеркнутая и рассеченная она, казалось, все еще жила, когда быстрыми и неумолимыми движениями монах стал добивать красную пирамидку в центре. В лучах солнца медленно, как дым, поднималась песочная пыль. Сидевшие у алтаря, встали и подошли к растерзанному узору. Спокойно и бесстрастно стали заметать остатки песка маленькими желтенькими метелочками. Краски перемешались и теперь от живого узора осталась лишь серая безобразная куча. Пыль в солнце поднималась теперь кривым столбом. Руками монахи собрали перемешавшуюся гранитную крошку в фарфоровую урну, обвили погребальный сосуд блестящей желтой материей и увенчали поверх черной расшитой серебром шапкой. Словно бы теперь, после этой ритуальной смерти, в урне был заключен человек, мертвый человек. А бог… Бог вышел из своей оболочки, бог исчез, оставляя лишь прах человека. Остатки песка замели в большой голубой сосуд.
Все присутствовавшие при разрушении вышли из зала, вышли на улицу, на открытый воздух и шествие весело и празднично двинулось к Чистым прудам, где должна была завершиться церемония. Публика шуршала колготами, смеялась, пела, фотографировала сама себя, как беззаботно она движется в траурной веселой процессии. Впереди всех шел милиционер, потом монахи, неся на плечах концы длинных труб, в которые изредка трубили другие монахи-музыканты. Вслед за ними в окружении эскорта шел старший с погребальной урной, а вокруг – множество публики.
Павел Георгиевич шел один. Ни Клары, ни Нины, ни его матери, ни отца… Только Вик, быть может, еще был где-то рядом, но, словно бы пронзенный пустотой случившегося, Павел Георгиевич его не замечал. После короткой службы на берегу остатки мандалы бросили в пруд. Согласно ритуалу они были поднесены духам воды. Снова пыль, теперь над водой, в лучах солнца, снова развеивающаяся на глазах, как дым. Остатки песка из голубого сосуда раздали страждущим пластмассовыми ложечками, каждому по ложечке в маленький приготовленный заранее целлофановый пакетик. «Такая красивая… и все, чтобы потом разрушить… – серьезно, по-взрослому, говорила маленькая девочка в очереди. – И как только не жалко?» Павел Георгиевич стоял и смотрел на тянущиеся за целлофановыми пакетиками пальцы. Монах бесстрастно отмерял ложечкой и насыпал. Павел Георгиевич вдруг подумал, а что, собственно, случится, если потрескаются и рассыпятся в прах его росписи в храме, если отвалится штукатурка, зальет дождем? Для кого он расписывал этот храм, и не памятник ли это в первую очередь самому себе? И что такое это «себе» или «себя» – отчаянная попытка какого-то пусть заканчивающегося поражением, но в то же время непонятного здесь присутствия?