Марш - Эдгар Доктороу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На третий день визита Шерман задумался: долго ли еще сможет он сдерживаться на грани взрыва. Министр не разговаривал, он клокотал. При этом вел себя как балованное дитя, все время ему чего-то не хватало — то выпить хочет, то грелку ему подавай, то телеграфиста. За всем, что министр говорил или делал, угадывалась жажда быть в центре внимания. Шерман предлагал трофейный хлопок передать в армейскую казну. Стэнтон запретил: нет, сдать в распоряжение Министерства финансов! На то, как формировать городской гарнизон, у него тоже было свое твердое мнение. Даже в чисто военных делах он позволял себе наставлять Шермана.
Потом вдруг потребовал встречи со старейшинами негров. Торопил и не унимался, пока их не отловили по черным церквам и не привели. Собрали в гостиной. Он спрашивает: что они понимают под рабством?
Черные авторитеты запереглядывались, заулыбались. Рабство — это когда неодолимой силой у человека отнимают результаты его труда, да еще и без его согласия, — сказал один. Остальные кивали: дескать, верно, верно…
А что, — спрашивает дальше Стэнтон, — вы понимаете под свободой, которая должна проистечь из прокламации президента Линкольна?
Свобода, обещанная в прокламации, — это когда с нас снимут кабальное ярмо и поселят туда, где мы сможем пожинать плоды своих трудов, сами о себе заботиться и споспешествовать правительству в обеспечении условий таковой свободы поддержания.
Шерман еле сдержал удивление: надо же, черти, говорить-то как насобачились! Тут Стэнтон повернулся к нему. Генерал, — сказал он, — я бы хотел теперь обсудить с этими недавно получившими свободу людьми то, что думают цветные о вас лично. Не соблаговолите ли на минутку нас оставить?
Шерман побагровел. Мерил шагами вестибюль, про себя бормоча: Он будет спрашивать этих черных обо мне! Если бы не я — интересно, как бы они вообще сюда попали? Десять тысяч душ! Свободны, накормлены и одеты — и все это только по моему приказу! То, что они не воюют, — абсолютно верное решение. Еще мне не хватало тут их обучать! Я прошел со своей армией путь в четыреста миль, а она не то что цела — она как новенькая! Я разрушал суржикам-джонни железные дороги. Жег города, кузницы, арсеналы, заводы, хлопкоочистительные мануфактуры. Кто, как не я, вытоптал и пожрал их посевы, забил и оприходовал мясной скот и увел у них десять тысяч лошадей и мулов! Супостат разорен, он в нищете, и, даже если не будет больше сражений, дни его армии сочтены — солдаты скоро просто перемрут с голоду. Но военному министру всего этого мало. Меня надо унизить, выставить на посмешище перед какими-то рабами! Черт бы взял этого Стэнтона — я давал клятву изничтожить преступных инсургентов и сохранить единство союза штатов. Вот все, что от меня требуется. Что еще ему от меня надо?
То, что черные старейшины отозвались о нем с благосклонностью, Шермана порадовало мало. Поздней ночью он приказал вызвать Моррисона. Того подняли с постели.
Берите перо, майор. Записывайте. Боевой приказ, номер и так далее.
Это будет номер пятнадцать, сэр.
Номер пятнадцать, — повторил он. — Морские острова от Чарльстона к югу и все прилегающие сельскохозяйственные угодья вдоль рек на тридцать миль вглубь материка в Южной Каролине, а также в Джорджии… так, сюда же земли, прилегающие к Сент-Джон-Ривер во Флориде… отводятся для обустройства черным переселенцам. Вы поняли меня? Черным переселенцам. Каждому свободному негру с семьей дается право на получение сорока акров пахотной земли. Да, и сюда же семена и инвентарь для ее обработки. Определение границ и выдача свидетельств на право владения возлагается на офицера в чине генерала армии США, занимающего должность… как бы назвать-то ее… а-а, Инспектор Поселений и Плантаций. Так, теперь давайте мне на подпись, и копию — мистеру Стэнтону.
Черт, никогда я аболиционистом не был, — думал Шерман. — Но, кинув им такой кусок, я и Эдвину Стэнтону рот заткну, и от негров отделаюсь: привязанные к этим сорока акрам, они теперь тут осядут, и Бог им в помощь.[11]
Отбытие министра Шерман с генералами отпраздновали обедом. Всем, похоже, надо было восстановить попранное чувство собственного достоинства. Все веселились. Снова были прежними. Шерман сидел во главе длиннющего стола, вокруг которого сновали черные официанты с добычей, награбленной в городе: тарелками устриц, жареными индейками, печеными окороками, дымящимися котлами сдобренного приправами риса, блюдами со сладким картофелем, ломтями теплого хлеба и горшками с настоящим сливочным маслом, ну и, конечно, с оплетенными бутылями красного вина. Шерман ел, пил и произносил тосты. Но ему опять хотелось на марш, на марш, где никто не посмеет ему перечить. Хотелось обратно в поле. Что может быть лучше, чем ложиться каждую ночь на голую землю и любоваться звездами? Что может быть лучше, чем каждое утро выходить в поход и вести войну так, как это нужно тебе? Средства ясны. Результаты недвусмысленны. Хватит с него прелестей Саванны. Качественно делать дело, к которому приспособил тебя Господь, — вот истинная радость! И никакой тебе зависти, никакого елея, от которого, того и гляди, взорвешься.
Джентльмены, — возвысил голос Шерман, — довольно с нас вавилонской роскоши. С завтрашнего дня начинаем подготовку новой кампании. Все вы знаете, что это значит. У меня есть разрешение Гранта взяться за обе Каролины. Сие будет нелегко, тут и говорить нечего. В Джорджии — это была прогулка. Придется отказаться от лишних лошадей и мулов и избавиться от негров. Мы должны отбросить все лишнее, оставшись лишь с тем, что составляет основу боеспособности. Края нас ждут неприветливые, марш будет трудным. Когда подлый штат Южная Каролина, развязавший войну, услышит ужасный свист сабель нашей армии, он поймет, что такое настоящее опустошение.
Ура! Ура! — и генералы разом подняли бокалы с вином.
После обеда размягченный вином Шерман удалился в свои покои, чувствуя себя отдохнувшим, как никогда. Мурлыкал себе под нос «Полет Валькирий». Полистал газеты, только что привезенные из Огайо. Думал развлечься колонкой сплетен, прикурил сигару и, откинувшись в кресле, прочитал в газете «Колумбус таймс», что Чарльз Шерман, шестимесячный сын генерала и миссис Уильям Текумсе[12] Шерман, умер от крупа.
У него бессильно упали руки. О Господи, — вскричал он, — неужто и Ты мне завидуешь?
XVI
В тот холодный темноватый день, омраченный тучами, низко несущимися с пролива, Саванна вся пришла в движение: везде сновали люди и лошади, так что, казалось, улицы ожили и город на всем своем протяжении оторвался от земли и зыбится, трепеща на ветру. Музыка ветра соединялась с тарахтеньем телег по булыжникам, с выкриками ездовых и протяжными приказами сержантов, командующих взводами. Колонны солдат маршировали по направлению к мосту через Саванна-Ривер, другие, сгрудившись у пирсов, стояли в ожидании погрузки на канонерки, баркасы и пакетботы, реи которых уже облепили матросы, наблюдающие за происходящим как птицы с насестов. Среди гражданских тоже чувствовалась тревожная нервозность, словно уход армии был явлением в своем роде столь же пугающим, как и ее приход. Только личный состав гарнизона оставался на месте, заняв посты согласно предписанию.[13] Все остальное пребывало в лихорадочной суете — все, вплоть до комочков хлопка, носившихся по переулкам, и до виргинских дубов на площадях, которые порывистый ветер гнул и трепал, словно пытаясь согнать с места.
Вильму Джонс это угнетало, заставляло ее чувствовать свою малость и незначительность по сравнению с происходящим. Нет-нет, это во мне все еще рабство говорит, — подумала она. — Надо следить за мыслями: в своем внутреннем мире я должна добиться той же свободы, какую дает мне закон во внешнем. Она взглянула на Колхауса Уокера, у которого явно этой проблемы не было — стоит себе рядом с ней, расправив плечи, с какой-то торжественной радостью на лице. Она держала его за руку. Шеренга за шеренгой солдаты прошли, и они завернули за угол. Впереди пели. Пели негромко, для себя — нечто вроде молитвенного гимна: вспоминая от души Господа, просили, чтобы то чудо, что с ними происходит, продолжало происходить. Еще дальше по ходу перед самым крыльцом здания городского совета на тротуаре стоял стол, за которым сидел офицер-северянин под охраной двух солдат, стоящих по обе стороны, держа мушкеты в положении «к ноге». Стопки бумаги на столе по причине сильного ветра прижаты большими камнями. Единственное, чего Вильма не могла понять, так это почему оное действо нельзя было провести пятью ступеньками выше. Нет, здесь же, здесь, но только внутри здания!
Процесс шел ме-едленно, неторопли-иво. Иной черный простачок думал, что ему свидетельство дадут прямо сейчас, да к нему еще карту, — а как же, чтоб хоть изведать можно было, где теперича нашенская земельная собственность! Но здесь только принимали прошения, и это надо было вновь и вновь разъяснять — естественно, каждому отдельно и по нескольку раз. Потом, опять-таки, грамоте почти никто не разумел, и офицеру приходилось самому вписывать их имена, после чего они в качестве автографа ставили закорючку, которую, в свою очередь, удостоверял собственноручной подписью офицер. И конечно же время от времени офицер вставал и надолго уходил в здание — зачем? да нешто его поймешь! — и все стояли и ждали, продолжая петь нескончаемый госпел, а ветер выл, нес по земле водяную пыль, отчего у Вильмы промок подол юбки и заледенели лодыжки.