Дон Жуан, Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры - Йозеф Томан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Сегодня утром во вверенной тебе части сада, под грудой кукурузной соломы, был найден человек.
Грегорио побледнел.
- Это осужденный святой инквизицией; бежавший из тюрьмы в Севилье. Он мятежник и еретик, и его ждет костер. Кто укрыл его там?
От такой длинной речи настоятель совсем задохнулся. Взгляд его полон яда.
- Не знаю, - храбро лжет Грегорио. - Может, он перелез через стену и спрятался сам. Я об этом ничего не знаю.
- Кто же носил ему еду, остатки которой были обнаружены, тоже не знаешь? - Эстебан взъярился в той мере, в какой позволяет его тучность.
- Не знаю. Ничего не знаю, - стоит на своем Грегорио.
- Я ждал, что ты отопрешься. И даже рад этому, потому что в противном случае я был бы обязан предать тебя суду святой инквизиции. А я любил тебя, брат!
Аббату удалось выдавить две крокодиловые слезинки из-под жирных век.
- Ты должен, однако, признать, что подозрения против тебя накапливаются. Это слишком опасно для моей обители. И вот, взвесив добро и зло, решили мы, из уважения к твоим сединам, назначить тебе самое мягкое наказание. Мы посылаем тебя в Рим, и в путь ты отправишься тотчас, как кающийся, бос, и будешь исполнять все святые предписания для кающихся паломников. Такова твоя епитимия и кара.
Уфф, вот и с плеч долой, тяжко перевел дух Эстебан и отвел глаза к окну, за которым сияло лазурное небо.
Грегорио тоже смотрел на эту лазурь, печальный и огорченный.
Ах, милые мои Рухела, Антония, Энсио, Агриппина, Барбара, Педро, Петронила и ваши бедные детишки! Пришел час покинуть вас - и навсегда, потому что я, старый человек, конечно, не вернусь уже из Рима...
Положил Грегорио в суму несколько просяных Лепешек, простился с братией, снял с ног башмаки, передал через Энсио благословение всем друзьям, чтоб избегнуть прощальных слез, и пустился в далекий путь к Риму.
Шел он и, встречая по дороге знакомые и незнакомые лица - пастухов, купцов, рыбаков, солдат, работников и нищих, - каждого просил помолиться за него.
Со смирением в сердце, босой, шагает падре Грегорио к Севилье, раздавая путникам остатки лепешек и доброе слово, а слово это все возвращается к тому, о чем святая церковь запрещает и думать и говорить.
* * *
Маркиз Хайме Эспиноса-и-Паласио приближается к восьмому десятку, а маркиза Амелия перешагнула за семьдесят. Соледад - единственное дитя их сына, умершего от чумы к вечеру того самого дня, на заре которого угасла жизнь его юной жены. И росла Соледад у своих старичков, и они в ней души не чаяли.
Некогда вложил маркиз все свое состояние в корабль, отплывающий в Новый Свет с грузом пушнины. Корабль потерпел крушение где-то возле Азорских островов, и все богатства взяло море. Маленькой ренты едва хватало на жизнь семьи, и родовой дворец венчал раззолоченную нищету. Маркиз был слишком горд, чтоб открыто признать свою бедность. Только в самые трудные годы, когда девочка стала подрастать, склонился он на уговоры и сдал половину дворца - или, как он говорил, уступил его дальней родне.
Однажды вечером, когда Соледад ушла в свою комнату, унося благословение своих стариков, маркиз спросил у служанки Люсии:
- Ты знаешь, кто живет во дворце напротив?
- Как не знать, ваша милость: граф Мигель де Маньяра.
- И это все?
- Все, ваша милость.
- А то, что он учится в Осуне, - не знаешь? Что род его - столп андалузской знати, не знаешь?
Донья Амелия, довольная, кивает:
- Наш господин заботится о будущем внучки...
- О! - восклицает дуэнья. - Жених для нашей барышни! О!
И Люсия рассыпается в похвалах Мигелю. Вдруг до их слуха доносится звон гитары и любовная песня.
Старушка улыбнулась:
- Опять кто-то поет серенаду Соледад. Мне тоже пели, когда я была молода...
Дон Хайме мелкими шажками выбегает из комнаты и, вернувшись вскоре, с усмешкой рассказывает:
- Так я и думал. Это Родригес. Этакое ничтожество, этакий голодный идальго с крошечным гербом. Не для него цветет наша Соледад! Я-то уж знаю, кому ее отдам - то-есть, кому бы я отдал...
* * *
Мигель дописал свое первое любовное послание, заклеил его и отправил Соледад.
Начало - труднее всего, и начало положено.
- Ваша милость, падре Трифон просит принять его.
Мигель вздрогнул, кровь бросилась ему в лицо, как человеку, захваченному врасплох за дурным делом.
Трифон вошел. Поклонился низко, ждет.
- А, падре Трифон. Добро пожаловать. Садитесь, падре. Что вы хотите сказать мне?
Трифон обводит взглядом роскошь убранства и сжимает костлявые руки.
- Я пришел пожелать вам здоровья, ваша милость. Не более того. Приветствовать вас в Севилье и предложить свои услуги.
- Благодарю за пожелание, - сухо отвечает Мигель, - и за предложение услуг. Пока что я ни в чем не нуждаюсь. Что подать вам, падре? Вино? Пирожное?
Лицо Трифона делается серым. Его жгучие глаза вперились в Мигеля.
- Я просил бы вашу милость, - тихо, но очень настойчиво говорит он, не усматривать в моем появлении светский визит. Прошлое, связывающее нас, и то обстоятельство, что я ради вас приехал в Севилью, дает мне право надеяться, что вы увидите во мне...
- Посланника божия, - заканчивает Мигель, охваченный внезапным желанием уязвить Трифона.
- Отнюдь - я всего лишь смиренный слуга господен, но явился я сюда как ваш наставник и, если позволите, друг.
Мигель смотрит на Трифона, который стоит, опустив глаза, и тучи воспоминаний вторгаются в его мысли. Вот он, этот сыроядец, пожравший всю радость детства моего и юности. Это он, послушный клятве моей матери, заковал меня в оковы, которые ныне так гнетут меня...
- Ее милость ваша высокорожденная мать и я, - говорит Трифон, словно читая в мыслях Мигеля, - желали вам только добра. Соблаговолите понять, что мы боролись за вашу душу, хотя порой вам, быть может, и трудно было подчиниться нашим просьбам.
Приказам, мысленно поправляет его Мигель, возмущение которого растет с каждой минутой. Приказам, строгость которых усугублялась слежкой и содержанием взаперти...
Трифон пригубил из чаши, поданной Мигелем.
- Голос, говоривший с вами моими устами, был голосом бога. И сегодня, ваша милость, я пришел для того, чтобы на пороге вашей новой жизни напомнить вам об его священном имени.
Опять обвивается вокруг меня, змеиная душа, думает Мигель. Опять втирается в мой слух этот вкрадчивый голос... Нет, падре! На сей раз - нет. Голос Грегорио звучит во мне стократ громче вашего. Все во мне восстает против вас и - прости мне, боже, - против матери, против ее обещания, определяющего мою судьбу. Я ведь тоже имею право сказать здесь свое слово?!
Мигель поднялся:
- Я не забываю бога - и не забуду, падре. Однако путь свой отныне я буду определять сам. Благодарю за посещение, падре Трифон.
Трифон вышел в полуобморочном состоянии; шатаясь, сполз с лестницы. Он от меня ускользает! Из-под рук ускользает! - в отчаянии думает иезуит. - Но я не так-то легко сдамся!
* * *
Соледад, сидя в бабушкином кресле, читает вслух. Дед и бабка, полные нетерпения, стоят перед нею.
- "...не знаете, как это грустно - бродить одному днем и ночью, и со всех сторон - обыденность, посредственность... Как тяжко носить пустое сердце... Сколько отчаяния в душе, знавшей лишь тьму и печаль..."
- Да, печаль и тьма - таково состояние человека, пока в нем не проснется любовь, - кивает дон Хайме.
Соледад сложила на коленях руки с письмом и, глядя в потолок, продолжает по памяти:
- "...и вот чудо: в темноте мне явился свет... утренняя звезда дня моего, луна моих ночей... То явились вы, донья Соледад..."
Старушка растроганна, дон Хайме поражен:
- Он знает ее имя!
- Не перебивай, дорогой, - просит донья Амелия.
- "Я жду ваших слов. Пусть единое слово, - наизусть говорит Соледад, слово о том, что вы согласны позволить мне взглянуть на ваше лицо вблизи, склониться перед вашей красотой. Ваш Мигель, граф Маньяра".
- Покажи мне письмо, Соледад, - взволнованно просит маркиз, протягивая дрожащую руку.
И правда! Подписано полным именем: Мигель де Маньяра Вичентелло-и-Лека.
- Что же, Соледад? Что ты ему ответишь? - спрашивает бабушка.
- Ах, он мне нравится, нравится! - И Соледад прячет лицо в ладони.
Старички с улыбкой переглянулись.
- В сущности, богатство не важно, - рассуждает вслух дон Хайме. - Мы небогаты - и разве от этого меньше стоим? Но я не говорю, что золото Маньяра - помеха нам. Наш скудный котел зазвучал бы полнотою, и запах от него пошел бы аппетитнее. Наш род заблистал бы новым блеском - и я, тесть Маньяры, шел бы в процессиях вслед за архиепископом и герцогом Мендоса, рядом с графом Сандрисом, ах, впрочем, нет. Это лишь внешняя сторона дела. Мне стыдно за мое неразумие... Честь и добродетель - вот драгоценность, с какой не сравнится никакое богатство. Твоя добродетель и красота, Соледад, уравняют любое неравенство меж нашими семьями.
- Я сейчас же напишу ему, - встает Соледад.
- Нет, нет, не делай этого, - советует старушка. - Не надо неспешностью выдавать интерес к нему...