Английский флаг - Имре Кертес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посланца вдруг охватил страх: ему показалось, в водовороте, в вихре беспорядочного движения он потерял молодого человека с бородкой из виду; но нет, вот он, на том же месте, стоит, прислонившись к ограде; вот он рассматривает улицу, вот поворачивается лицом сюда, и лицо это — лицо молодого Альбрехта Дюрера… Словно картина ожила на глазах у посланца, а вместе с ней ожил и сам художник, точнее — созданный им автопортрет в меховой опушке воротника; что же это: видение, галлюцинация или слепая случайность? Откуда он явился, этот молодой человек? Посланец не видел, как он подошел; и все-таки вот он, здесь, почти рядом, стоит с такой молчаливой уверенностью, словно пост этот для него — вечное пристанище в вечном хаосе.
Что он рассматривает там? По загадочному, меланхоличному взгляду необычно посаженных глаз — взгляд этот, вне всяких сомнений, уже нашел, что искал, но с упорством, свойственным художникам и, пожалуй, еще карманникам, продолжает изучать людей — выяснить это нельзя. Посланец отвернулся, чтобы проследить хотя бы направление этого ни на чем не сосредоточенного и тем не менее всевидящего взгляда: и тут же все обрело смысл, и стремительно мчащийся ряд сменяющих друг друга явлений внезапно наполнился содержанием. Посланец — видел; видел так же, как утром.
Площадь раздвинулась до невероятных размеров; середина ее прогнулась, перспективы исчезли, возвышенность, на которой посланец побывал утром и которая только что синела вдали, теперь словно бы вырастала из противоположного края площади. На скрещении световых преломлений, в водопаде слепящих искр, раскрылось небо; раскрылось и в половодье огненных волн немилосердного солнца — в половодье, которое отражалось и усиливалось до яростного свечения магмы тысячами металлических предметов, хромированных деталей, стеклянных поверхностей и светлой черепицы на крышах, — готово было рухнуть на землю. Вопли автомобильных сигналов на семи углах площади — это вопль измученных двигателей? или трубы архангелов, возвещающих Dies irae?[7] Фонтан напротив террасы, напоминающий огромное вымя, которое чьи-то безжалостные руки, грубо смяв, превратили в кратер извергающегося вулкана, — с хрипом, свистящим шипением, в бессильных судорогах выплевывал мутную жидкость; это была уже не площадь, это была юдоль скорби. Многие из тех, кто сидел на террасе, в ужасе повскакивали со своих мест, чтобы яснее видеть, как в бескрайней пробке, порожденной часом пик, все и вся судорожно, бессмысленно, беспорядочно гудит и дергается, не в состоянии сдвинуться ни на пядь. Мостовая сейчас походила на русло реки, где все остановилось, стеснилось, где каждое судно, большое, маленькое ли, получило пробоину и каждый, кто находился на судне, борется за глоток воздуха, за жизнь; в одном из открытых автомобилей две руки, воздетые к небесам, вздымались из мешанины крутящихся, покрытых пеной обломков, словно последняя мольба о помощи, доносящаяся из уходящей под воду шлюпки…
На берегу — тротуаре — положение было еще отчаяннее. В гуще жалобных и сердитых криков, под гневно пылающим солнцем люди теснились, сталкивались друг с другом, теряли равновесие, в панике ища руками хоть какой-то опоры. Что за лица выталкивал на поверхность и затем вновь затягивал в глубину этот водоворот! В нем кружились все, кого только можно представить: толстые и худые, сломленные и никогда не теряющие надежды, всеведущие, отмеченные знаком судьбы пессимисты и тайные оптимисты, уверенные, что у кого, у кого, а у них-то есть все основания надеяться на спасение. Однако в апокалиптическом этом месиве все были равны, все были в одинаковом положении: что значат тут различия в возрасте, судьбе, жизненном пути, пристрастиях? Общий удел, который собрал сюда всех, объединил их в общей борьбе за жизнь, ни для чего не оставив места, кроме общей боли, общих мучений; он заглушал и отметал прочь любое непокорное чувство, готовое высвободиться из-под гнета общей судьбы; так всевластен беспрекословный приказ угрюмого деспота, так всевластен маниакальный замысел великого художника, безжалостно подчиняющий любой мотив, любой штрих на фреске диктату одной-единственной мысли: их безумная воля, любой ценой проводимая в жизнь, обеспечивает, как это ни странно, ясное и логичное видение всего, от мироздания до мельчайшей пылинки…
Да, каждое лицо здесь кричало об одном, требовало одного, об одном молило: «Выбраться, спастись отсюда!» Это было написано на лице пожилого лысого человека там, неподалеку — пусть сил у него хватало только на то, чтобы просто зажмурить глаза и спрятать в ладонях искаженные страхом и болью черты; и на лице молодой матери с загнанным выражением в глазах, которая — непонятно, на чью уповая милость, — в отчаянии срывала пеленки со своего ребенка, чтобы открыть окружающим его беззащитное тельце; и на сморщенном старческом личике малыша, которого заставил вдруг повзрослеть непостижимый, неодолимый страх и который, скривив в рыданиях ротик, справлял малую нужду на краю тротуара. Был ли здесь хоть кто-нибудь, кто думал не только о себе? И если были такие, то — где они были? Устав и бессильно махнув на все рукой, проклиная день, когда они родились; или смирившись, воспринимая происходящее как слепой рок; терпеливо снося унижения, каждый толчок, каждый пинок, каждую неудачу принимая едва ли не с неким мудрым предвидением, с неким горьким прагматизмом; влачась по течению или влача других, спотыкаясь или шагая по телам ближних — люди здесь жили только по законам водоворота. И были такие, кто настолько погряз в оргии общих страданий, что почти слились и отождествились с ней, — как это демонстрирует вон там, поодаль, женская голова, которая, кажется, почти плывет среди прочих на обретшей самостоятельность, склонившейся набок бессильной шее: запавшие щеки, приоткрытый рот — словно у грешника, терпящего адские муки, пылающие волосы — словно вопль ужаса, боль в пустом, бессмысленном взгляде уже неотличима от какого-то сумасшедшего наслаждения.
Стоп: что это там происходит? Какая-то женщина колышущейся походкой, покачивая бедрами, рассекает толпу, дающую ей дорогу; на минуту все словно забыто, спешка и суета отошли куда-то на задний план: что это — толпа поклоняется своей королеве? Со всех сторон к ней устремлены полные восторга и обожания взгляды; взгляды, которые и в этой безумной, убийственной гонке наполняет надежда на спасение, на облегчение и, уж во всяком случае, на краткую передышку, на нежданно блеснувшее утешение; взгляды, которые — все без исключения — мечтают обладать ею и — опять же все без исключения — в конце концов встречаются и примиряются в несбыточной общей надежде. Не было никого, кто бы не обернулся ей вслед: мужчины, старцы, юноши, мужья, которых держат под руку жены, да и сами жены; в скрещении желаний, мечтаний, страстных порывов, скрытой похоти и открытых притязаний двигалась меж ними, словно сквозь строй, эта заворожившая всех женщина, и казалось, она прекрасно чувствует себя в фокусе столь разных и столь одинаковых чувств, где, рядом с мужскими взглядами, яростными искрами сверкали в глазах у женщин зависть, восхищение или досадливое бессилие. Ноги несли ее вперед с инстинктивной уверенностью, словно она сама не очень понимала, где находится; застывшая на губах улыбка, в сочетании с устремленным в пространство взглядом, обращена была ко всем и ни к кому — если только не к себе самой; к окружающим же выдвинута была сейчас только ее правая рука, державшая вафельный стаканчик с мороженым, украшенным фруктами и каким-то анилиновым орнаментом, словно символ щедрости, — возможно, впрочем, руку она отставила в сторону лишь для того, чтобы мороженое не капнуло ей на платье.
Как она была прекрасна, приближаясь к террасе сквозь внезапно притихшую толпу, с красным заревом, пылающим у нее за спиной, — это всего лишь солнце отражалось в окнах верхнего этажа одного из зданий, но впечатление было такое, будто горит Вавилон. Она немного отличалась от распространенного здесь женского типа: стройностью, узкими бедрами, чистым лбом, темными глазами, благородной формой изящного носа; ее яркое летнее платье необычного покроя колыхалось свободно, доставая почти до пят, зато оставляя обнаженными плечи и руки ниже локтей; на шее, запястьях, пальцах блестели кольца, перстни, браслеты, ожерелья; на голове каким-то чудом держалась шляпка, или скорее намек на шляпку: подобное человек, озабоченный модой, мог встретить в последнее время на глянцевых страницах итальянских — возможно, венецианских? — журналов.
Да, она была хороша; и все-таки в облике этой женщины было что-то ущербное. В ее блеске просвечивало некоторое отчаяние натужности; в самоуверенности — нечто лунатическое; в красоте — некая бесконтрольная, вот-вот готовая перейти в безобразие скрытая черточка, грозившая в любой момент высвободиться и, неожиданно обернувшись судорогой, завладеть этим чистым лицом.