Повелитель охоты - Мухаммед Диб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже и не воображая по прошествии этого неисчислимого срока, будто я увеличиваю расстояние, расширяю пространство между собой и тем, другим, который не может быть никем иным, кроме меня самого, от кого я убегаю: в действительности оба мы отныне связаны, скреплены неизменными расстоянием, пространством, временем, подвешены на одной нитке; и это ухмыляющееся черное отчаяние непрестанно толкает меня, и я все бегу и бегу в надежде не то чтобы когда-нибудь прибежать, но просто сохранить в целости ту скромную дистанцию, которую мне удалось оставить за своей спиной; итак, впереди — ничего, а позади — представление о чем-то неведомом, неподвижном, зыбком, густом, судорожном, неизбежном и о его непостижимой скорости, благодаря которой оно неизменно готово поймать меня, в то время как мне кажется, что я оставил его позади, в то время как я не могу придумать ничего лучшего, кроме как оставлять его возможно дальше позади, и это мой единственный шанс.
Ваэд говорит:
Время от времени фары еще пронзают ночь неукротимо горящим взглядом. Приближаются. Испепеляют нас своим неистовым пламенем. Проносятся мимо. Они становятся все более редкими. Местность вокруг нас пустеет, опустошается до дна, Пользуясь этим, Жабер прибавляет скорости. Теперь мы катим совершенно одни. Очень быстро лента асфальта, по которой мы мчимся, сужается, вспучивается, деформируется. Тем не менее Жабер не сбрасывает газ. Автомобиль подпрыгивает на ухабах. Мы въехали в другую ночь, не ту, которую прорезáли до сих пор. В ночь девственную, степную. В машину вместе с нагретым воздухом врываются ее сухие запахи.
Гонка по грунтовой дороге. Такое когда-то уже было. А именно когда мы выехали из Женевы. Введенные в заблуждение указателями, которые должны были направить нас на Аннеси[8], мы чересчур отклонились к западу. Ги Ренье, который был за рулем, понял это довольно скоро. Он повернул назад. Мы вернулись к полицейскому посту свободной зоны[9], который перед этим оставили слева. На этот раз мы объехали его с правой стороны, чтобы попасть на дорогу, которая показалась нам пошире. Этим маневром мы, похоже, совершили нарушение. Полицейский в стеклянной будке принялся усиленно жестикулировать. Ги затормозил. Не выходя, полицейский раздраженным взмахом руки дал нам знак продолжать движение. Ги тронулся в путь. Проехав какое-то время, он включил ближний свет. Нажав на акселератор, обогнал тяжелый грузовик. Начиная с этого момента, он то и дело переключался с ближнего света на дальний и обратно. Ночь вокруг нас заметно густела. Ги еще прибавил скорости. Очень быстро дорога сузилась, вспучилась, деформировалась, Тем не менее он не сбросил газ. Сотрясаясь, автомобиль начал подпрыгивать. Мы въехали в ночь более непроницаемую, но не такую несгибаемую, не такую насмешливую, как теперешняя. В ночь, напоенную запахами хлевов и возделанной земли. Мы снова ошиблись дорогой.
Тут меня молнией поражает мысль — мысль о другой жизни. О другом образе существования, о другом пути. Непонятное волнение стискивает мне горло. Я вдруг так глубоко проникаю взглядом в суть вещей и так по-иному их воспринимаю! Осознаю, что существование тоже может потерять подвижность и упругость. Застыть, превратиться в пустыню, обескровленную неподвижностью, которая даже не трагична — просто пуста. Меня раздирают страсти. Обуревает надежда поймать эту молнию, укрыть ее в себе. Я не хочу жить бездумно. Не хочу просто жить, забывая, что я существую.
Там была европейская ночь, в которой спали животные, спали их хозяева — люди суровые и сильные, завершившие очередной день работы на этих полях; ночь, в которой, казалось, слышно было, как плещется в прудах вода, шуршат в лесу ночные птицы, мыши и зайцы. Она жила полнокровной жизнью: фермы, хлебные и сенные амбары, бродильные чаны, выгребные ямы, густая и плодородная земля, темное месиво.
Ги явно гордился своей бежевой фуражкой, плоской, как берет, которую приобрел сегодня в ультрасовременном универсальном магазине, построенном на месте дома, в котором родился Жан-Жак Руссо[10]. (Захватив место, магазин не преминул воспользоваться выгодами своего расположения для поднятия престижа: мало того, что на мраморном фасаде огромными металлическими буквами красовалась мемориальная надпись, так к ней еще присовокупили фразу Жан-Жака, посвященную тому самому жилищу, которое стерли с лица земли.)
— Моя жена всегда была против того, чтобы я носил фуражку, — смеясь, сказал Ги.
Я отозвался:
— Но эта тебе очень идет.
— Посмотрим, что она скажет.
Потом в нескончаемом круговороте машин мы поехали наудачу. И все же мы с Ги одновременно заметили большую освещенную синюю стрелку, на которой значилось: Аннеси-Гренобль. Мы взяли указанное направление. На разветвлении мы его потеряли. После некоторого колебания Ги устремился вперед, доверившись своему чутью. Точно такая же стрелка попалась нам дальше, потом еще одна. Начиная с той минуты мы старались держаться взятого курса, мало-помалу высвобождаясь из потока автомобилей и углубляясь в периферийную область.
Проезжая мимо заправочной станции, Ги сказал:
— Все-таки не мешало бы заправиться — здесь бензин дешевле.
Оставив позади две заправки, он остановился у третьей.
— Но только не доверху. На таможне иногда проверяют даже уровень горючего в баке.
Вскоре мы сбились с дороги. В отличие от Ги я нисколько не досадовал, мне даже нравилась эта сельская дорога посреди погруженных во мрак полей.
Оживить собственный облик, навести на него глянец, благодаря которому зеркало начинает блестеть, все улавливать, ничего не раскрывая. Очистить его и сохранить это пламя.
— Душа? — говорил тем временем Ги. — Это слово не будит во мне никакого отзвука: я не чувствую никакой сущности, которую бы оно обозначало.
Двигатель работает теперь на больших оборотах. Жабер переключается на четвертую передачу, и натужный рев сменяется еле слышным, убаюкивающим рокотом — он даже тише, чем шелест воздуха, обтекающего лобовое стекло.
— Напротив, — продолжал Ги, — горячая и мучительная жажда жизни — вот что я ощущаю в каждой клеточке тела. Радость жить. И не более того. Но и не менее.
Мы оба храним молчание. Поля, горы — не видя их, я знаю, что они близко, — открываются только в свете наших фар или тех гипнотизирующих, словно подвешенных в ночи, шаров, что мчатся нам навстречу.
Потом он говорит:
— И все же кажется трудным признать…
Он не договаривает. Размышляет? Я различаю только его профиль, скудно подсвечиваемый приборной панелью. Он молчаливо усмехается. Скорость он держит высокой. Дорога бросается под капот и неутомимо перемалывается колесами. Скорость заключает нас в свои нематериальные стены.
В машине вдруг как-то повеселело.
Ги произносит одно лишь слово:
— Имманентное[11].
Спустя какое-то время он говорит, словно отвечая самому себе:
— Этого слишком недостаточно. Мыслью можно объять все, но только не бесконечное. Предмет — да; особенно любимый предмет. Власть — да. Секс — да. Смерть — да. Но имманентное?
— Тут дело, несомненно, в способностях.
— Или в притворстве.
Он добавляет:
— Те, кто в это верит, учат нас только страховаться от жизни.
— Согласен, но на земле есть многое, что можно любить.
— Ты хочешь сказать — обожать.
— Женщину, — не без тайного умысла говорю я.
— Женщин! — поправляет он. — Каждая с собственной красотой, с присущей ей одной тайной, отнюдь не призрачней.
Потом нам пришлось сбавить скорость. Кое-где асфальтовая корка была содрана, и дорога в этих местах показывала нам свою незащищенную плоть. Вдобавок анфилада деревьев смыкалась вокруг нас все теснее. Из уснувших ферм лаяли при нашем приближении собаки.
Мы еще не ужинали. Незадолго до этого, когда мы обсуждали, стоит ли нам сделать это в Женеве, по которой рыскал противный влажный ветер с озера, Ги сказал:
— Одному богу известно, чем нас способны накормить эти швейцарцы.
Быть может, наша жизнь нам только снится? Кто же тогда ее творит? В сущности, мать не ошиблась, разве что самую малость. Совершенно очевидно, что она желала своему сыну жизни, состоящей из долга и ответственности, но вдобавок и судьбы. Судьба, которая, разумеется, была бы продолжением ее собственной, — вот в чем единственная ее ошибка. И чтобы добиться этого результата, она решилась. Она сразу вынудила меня удалиться, уйти — конечно, не из ее дома, не из ее существования, конечно, не сегодня, не в этом году; скорее раньше, чем она сама это обнаружила, в то время как я оставался, продолжал жить бок о бок с ней, даже в то время как я продолжаю делать это и разговаривать с ней обо всем и мои глаза настойчиво ласкают ее, словно безмолвную старую статую. Уйти, погрузиться в отрешенную учтивость, которая не позволяет ей узнать обо мне что бы то ни было, удалиться в некое подобие ссылки, из которой не возвращаются, — и все это без единого громкого слова, без лишнего жеста, который поколебал бы что-нибудь, спас бы что-нибудь. Чтобы никогда уже не возвратиться, ничего больше о ней не знать. Не понадобилось даже покидать ее, покидать отчий дом. Но это она тоже, должно быть, предвидела. Чего только она не способна рассчитать, предусмотреть!