Смех и горе - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Это, - отвечаю, - очень интересно, но ведь от нас не этих соображений требуют. От нас ждут соображений: что можно сделать для народного здоровья в тех средствах, в каких находится нынче жизнь народа.
- Да, от нас требуют соображений: как бы соорудить народу епанчу из тришкина кафтана? Портные, я слышал, по поводу такой шутки говорят: "что если это выправить, да переправить, да аршин шесть прибавить, то выйдет и епанча на плеча".
- Согласен, - отвечаю, - с вами и в этом; но ведь надо же с чего-нибудь начать, чтобы найти выход из этого положения. Я вот рассмотрел несколько статистических отчетов о заболевающих и о смертности по группам болезней, и...
- И напрасно все вы это сделали, - перебил меня доктор. - Эти отчеты способны только путать, а не уяснить дело. Наша литература в этом отличается. Вон я недавно читал в одной газете, будто все болезни войска разносят. Очень умно! И лихорадка и насморк - это все от войск! Глупо, но есть вывод и направление и - дело в шляпе. Так и все смертные случаи у нас приписываются той или другой причине для того, чтоб отписаться, а народ мрет положительно только от трех причин: от холода, от голода и от глупости. От этих хвороб его и надо лечить. Какие же от этого лекарства, и в каком порядке их надо давать? Это то же, что известная задача: как в одной лодке перевезти чрез реку волка, козу и капусту, чтобы волк козы не съел, а коза капусты и чтобы все целы были. Если вы устремитесь прежде всего на уничтожение вредно действующих причин от холода и голода, тогда надо будет лечить не народ, а некоторых других особ, из которых каждой надо будет или выпустить крови от одной пятой до шестой части веса всего тела, или же подвесить их каждого минут на пятнадцать на веревку. Потом бы можно, пожалуй, и снять, а можно и не снимать... Но это ни к чему путному не поведет, потому что в народе останется одна глупость, и он, избавившись от голода, обожрется и сдуру устроится еще хуже нынешнего. Стало быть, надо начинать с азов - с лечения от глупости. Я постоянно имею с этим дело и давно предоставил моему фельдшеру свободное право - по его собственной фантазии определять причины смерти вскрываемых трупов, и знаю, что он все врет. Дело гораздо проще. Зимой мужики дохнут преимущественно от холода, от дрянной одежды и дрянного помещения, по веснам - с голоду, потому что при начале полевых работ аппетит у них разгорается огромный, а удовлетворить его нечем; а затем остальное время - от пьянства, драки и вообще всяких глупостей, происходящих у глупого человека от сытости.
- Вы сытость, - говорю, - тоже полагаете в числе вредностей?
- А непременно: дурака досыта кормить нужно с предосторожностями. Смотрите: вой овсяная лошадь... ставьте ее к овсу смело: она ест, и ей ничего, а припустите-ка мужичью клячу: она либо облопается и падет, либо пойдет лягаться во что попало, пока сама себе все ноги поотколотит. Вон у нас теперь на линии, где чугунку строят, какой мор пошел! Всякий день меня туда возят; человека по четыре, по пяти вскрываю: неукротимо мрут от хорошей пищи.
- От хорошей?! - спрашиваю с удивлением.
- Да, от хорошей-с, а не от худой. Это чиновникам хочется доказать, что от худой, чтобы подрядчика прижать, а я знаю, что непомерная смертность идет от хорошего свойства пищи, и мужики сами это знают. Как только еще началась эта история, человек с двадцать сразу умерло; я спрашиваю: "Отчего вы, ребята, дохнете?" - "А все с чистого хлеба, говорят, дохнем, ваше высокоблагородие: как мы зимой этого чистого хлебушка не чавкали, а все с мякиной, так вот таперича на чистой хлеб нас посадили и помираем". Обдержатся - ничего, а как новая партия придет - опять дохнут. С месяц тому назад сразу шесть человек вытянулись: два брата как друг против друга сидели, евши кашу, так оба и покатились. Вскрывал их фельдшер: в желудке-каша, в пищеводе каша, в глотке каша и во рту каша; а остальные, которые переносят, жалуются: "Мы, бают, твоя милость, с сытости стали на ноги падать, работать не можем".
- Ну, и чем же вы им помогли? Любопытно знать.
- Велел их вполобеда отгонять от котла палками. Подрядчик этого не смел; но они сами из себя трех разгонщиков выбрали, и смертность уменьшилась, а теперь въелись, и ничего: фунт меду мне в благодарность принесли.
Представьте себе мое положение с этаким консультантом!
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ
- Но ведь это, - говорю, - все, что вы изволили рассказать, случаи экстренные, а ведь мы должны иметь в виду другое, когда крестьянин умирает своею смертью без медицинской помощи.
- Да зачем же ему нужно умирать с медицинскою помощью? - вопросил лекарь. - Разве ему от этого легче будет или дешевле? Пустяки-с все это! Поколику я медик и могу оказать человеку услугу, чтоб он при моем содействии умер с медицинскою помощью, то ручаюсь вам, что от этого мужику будет нимало не легче, а только гораздо хлопотнее и убыточнее.
Удивился я и прошу его объяснить мне: отчего же это будет убыточнее, если с мужика ни за рецепт, ни за лекарство ничего не возьмут?
- А оттого, - отвечает, - что мужик не вы, он на пойдет к лекарю, пока ему только кажется, что он нездоров. Это делают жиды да дворяне, эти охотники пачкаться, а мужик человек степенный и солидный, он рассказами это про свои болезни докучать не любит, и от лекаря прячется, и со смоком дожидается, пока смерть придет, а тогда уж любит, чтоб ему не мешали умирать и даже готов за это деньги платить.
"Ну, - думаю себе, - это ты, любезный друг, врешь; я вовсе не так глуп, чтобы тебе поверить", и говорю ему:
- Извините меня, но я никогда еще не слыхал, чтобы какой-нибудь человек платил врачу деньги за то, чтоб ему поскорее умереть.
- Мало ли, - отвечает, - чего вы не слыхали. Я много раз это видел в военных больницах, особенно в Петербурге; казаки из староверов, ах как спокойно это совершают! С большою-с, с большою серьезностью... скорее семь раз умрет, чем позволит себе клистир сделать, да-с. Да вот даже нынешним еще летом со мной был такой случай, уже не в больнице. Тут помещица есть, очень важная барыня, - отсюда верстах в десяти, - тоже вот, вроде вас, совсем ожирела. Рассердилась она как-то на дочь, и расходились у ней, как у вас, самордаки; дочь ее пишет мне, что "маменька умирает совсем". Думаю: черт знает, пожалуй, чего доброго, и действительно умрет, и за нее, как за что путное, под суд попадешь, что не подал помощи. Отправился к ней на таратайке. Приезжаю, просят порождать. Жду и наблюдаю из залы, как мальчишка-лакейчонок в передней читает старому лакею газету "Весть", и оба ею очень довольны. Старый лакей внушает молодому лакею: "вот, говорит, как должно пишут настоящие господа", и сам, седой осел, от радости заплакать готов. Великий народ российский!.. Прошел час; выходит ко мне прекрасная барышня, дочка, и с заплаканными глазками говорит, что маменьке ее, изволите видеть, полегче (верно, помирились) и что теперь они изволили заснуть и не велели себя будить, "а вас, говорит, приказали просить в контору, там вам завтрак подадут", и с этим словом подает мне рубль серебром в розовом пакетике. Я завтрака есть не пошел, спросил себе стакан воды и положил на тарелку рубль его барыни, а барышне сказал: "Сделайте одолжение, сударыня, скажите от меня вашей маменьке, что видал я на своем веку разных свиней, но уж такой полновесной свиньи, как ваша родительница, до сей поры не видывал".
И в таратайку их я не сел, а ушел от них пешком. Жара страшная, десять верст ходьбы все-таки изрядно; пыль столбом стоит, солнце печет. На половине дороги есть деревушка. Иду по улице - даже собаки не тявкают, - от жары кто куда, под застрехи да в подполья попрятались. Смотрю - у одной хатенки на пороге двое ребятишек сидят и синее молоко одною ложкой хлебают и делятся этою ложкою как самые заправские социалисты. Один раз один хлебнет, другому передает, а тот хлебнет, этому передает. Удивительно! Досужий человек на это целое рассуждение о русском народе может написать. И вдруг это молоко меня соблазнило. Зайду, думаю, в избу, нельзя ли хоть уста промочить. Вошел; во-первых, муха! самая неумеримая муха! Так жужжит, даже стон стоит. Во-вторых, жара нестерпимая и никого в избе нет, только откуда-то тянется мучительное тяжкое оханье. Я вышел на двор, вижу, бабенка навоз вилами сушит.
"Есть, - говорю, - у тебя молоко?"
Думала, думала и отвечает, что молоко есть.
"Дай же, - говорю, - мне молока; я тебе гривенник дам".
"А на что, - говорит, - мне твой гривенник? Гривенник-то у нас еще, слава богу, и свой есть".
Однако согласилась, дала молока.
Сел я в сенях на скамеечку, пью это молоко, а в избе так и разливается мучительнейший стон.
"Это, - говорю, - кто у вас так мучится?"
"Старичок, - говорит, - свекор больной помирает".
Я выпил молоко и подхожу к старику. Гляжу, старичище настоящий Сатурн; человек здоровья несметного; мускулы просто воловьи, лежит, глаза выпучил и страшно, страшно стонет.
"Что, - говорю, - с тобою, дед?" "А?"
"Что, мол, с тобою?"