Мясной Бор - Станислав Гагарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты каркаешь, дура! — прикрикнула Марьяна. — Удовольствие… Убьют… Безобразники вы! И ничего больше!
Она опустилась на койку рядом с Тамарой, закрыла лицо ладонями и зарыдала. Тамара, натянувшая уже брюки и сунувшая ноги в стоптанные валенки с обшитыми кожей пятками, притянула голову плачущей подруги к груди и принялась гладить ее по волнистым, хотя и обрезанным коротко, волосам, приговаривая: «Ну что ты, родненькая… Успокойся, Марьянушка… Все буду делать по-твоему! Ни одного мужика больше не пожалею…»
Марьяна плакала. Сейчас она и сама не смогла бы объяснить, почему плачет. Та обида, которую вдруг испытала, гневаясь на подругу, странным образом истончилась в ее душе и готова была растаять бесследно. Не волновало больше Марьяну, что в объятиях Тамары оказался военврач Свиридов. Теперь ее мучило иное. Наверное, и плакала она оттого. Марьяна стыдилась собственной вспышки, припоминая упреки, которыми осыпала Тамару.
Она вдруг вспомнила недавний сон и те мысли, которые он вызвал. Привидевшееся показалось ей преступлением, зачеркивающим нравственное право осуждать за что-либо Тамару. В сознании молодой женщины неожиданно взорвалась некая психологическая бомба, она смяла ее духовные устои и заставила обратиться к самой себе. «Не случайно ведь мне приснилось такое, — думала она, — не случайно… Значит, и я преступаю, и более подло, чем Тамара. Преступаю тайно, в сновиденьях, уверенная в безнаказанности, ничего не боясь и ничем не рискуя. И никому не принося удовольствия», — горько усмехнулась Марьяна, вспомнив наивные оправдания Тамары, теперь они казались ей едва ли не святыми…
Она подняла голову, всхлипывая, и не мешала Тамаре стирать ее слезы, смотрела остановившимся, невидящим взглядом. Тамара продолжала бормотать утешительные слова, а Марьяна все корила себя за черствость, самонадеянность и пошлое ханжество. «Кто дал мне право осуждать ее? За какие заслуги возложила на себя полномочия святой? За собственное воздержание? Тьфу! Кому оно нужно, мое воздержание! Желаешь — воздерживайся, никто тебя не принуждает. Но по какому праву ты судишь других?»
Ей захотелось заплакать снова, но Марьяна услышала: сюда кто-то идет, и превозмогла себя. В дверь, постучав, просунул голову Свиридов и проговорил, стараясь не глядеть на сидевших рядышком медсестер:
— Комиссар объявляет общий сбор. Давайте по-быстрому!
— Что случилось, товарищ военврач? — как ни в чем не бывало спросила Тамара.
— Особисты приехали.
…Их было двое, особистов. Один совсем еще молодой, в перешитом под бекешу полушубке, новехонькой ушанке, сбитой на затылок, со щегольским чубом, нависавшим над левым глазом.
Второго Марьяна знала. Довелось ей однажды перевязывать главного чекиста в дивизии, вот он тогда и приезжал за начальством. Она и фамилию его запомнила. Беляков он, вот кто… Было ему лет сорок, может быть, чуточку побольше, но дваддатидвухлетней Марьяне он казался едва ли не стариком. Правда, морщин на лице Белякова образовалось много, и, наверное, когда он улыбался, они собирались у глаз в добрые лучики.
Был тут и рослый, красивый красноармеец, одетый в старую, видавшую виды шинель, одна пола ее спереди была прожжена насквозь, а на спине расплылось большое масляное пятно. Судя по петлицам, был он из артиллеристов. На голове чудом держалась сплющенная блином шапка. Несмотря на жалкую обмундировку и отсутствие на шинели пояса, выглядел парень довольно браво, и только глаза у него казались просящими, жалкими. Левая рука у красноармейца была обмотана некогда белыми тряпками. Теперь они приобрели кроваво-бурый цвет. Руку артиллерист держал у груди, иногда, когда раненая уставала, он поддерживал ее правой.
Беляков разговаривал с комиссаром, а вокруг молодого особиста и распоясанного парня постепенно стали собираться ходячие раненые, медсестры и санитары.
Одной из последних пришла Тамара. Она увидела раненого красноармейца и подошла к нему.
— Что же ты, милый, руку свою не обиходишь? — упрекнула она. — Давай-ка перевяжу… Экой ты распустеха!
Парень вздрогнул, когда Тамара к нему обратилась, смешно заморгал длинными пушистыми ресницами, испуганно глянул на стоявшего рядом особиста. А Тамара ловко взяла руку красноармейца и принялась бережно снимать повязку. Он потянул было руку к себе и снова взглянул на того особиста, что стоял рядом. Особист нехорошо усмехнулся, потом махнул рукой:
— Перевяжи, перевяжи его, сестрица.
Тамара заканчивала перевязку красноармейца, у него была навылет прострелена ладонь, когда появился Беляков в сопровождении комиссара медсанбата. Он удивленно глянул на Тамару и раненого, парень виновато улыбнулся и отвел глаза. Беляков вопросительно посмотрел на молодого коллегу, тот пожал плечами, а старший чекист покачал головой.
— День солнечный, — обратился Беляков к комиссару, — и потеплело даже… Соберите людей на поляне. Раненых, кто может двигаться, и медицинский персонал. Времени у нас в обрез.
Комиссар поморщился и отвернулся.
— Караваева, — сказал он Марьяне. — Извести всех…
Стояли полукругом у сосен, кое-кто и за деревья зашел, а на открытое пространство молодой особист вывел раненого красноармейца. Свежая повязка белела на его руке, которую парень не прикладывал больше к груди. Оставив его одного, особист приблизился к Белякову, который стоял на правом фланге рядом с Марьяной.
— Скажете слово, Фрол Игнатьевич? — спросил молодой. Беляков махнул:
— Давай сам, Лабутин, приобщайся.
Лабутин подошел к комиссару, сказал ему что-то, склонившись к уху, и тот кивнул.
— Товарищи красноармейцы! — крикнул Лабутин, когда вновь оказался рядом с тем, кто в одиночестве стоял перед нестройными рядами раненых бойцов и военных медиков. — Доблестные бойцы Второй ударной армии! Перед вами стоит человек, который недостоин больше этого звания! Он хуже ненавистного врага, хуже любого фашиста… В то время, как вы честно проливали кровь в боях с немецкими оккупантами, эта сволочь стреляла в себя! Он сам прострелил себе руку, чтоб спасти свою подлую шкуру… Смотрите!
Лабутин схватил обреченного за левую руку и резко ее поднял.
Лицо у парня искривилось, глаза наполнились слезами, он всхлипнул, а в толпе громко ойкнула Тамара.
— Этот самострел изувечил себя, чтоб избежать смерти, — продолжал Лабутин. — Но разве вы все хотите ее? Нет! Каждому хочется жить, это так… Но лучше смерть в священном бою, чем то, что ожидает этого подонка… Собаке собачья смерть!
Последние слова Лабутин произнес с особой силой, срываясь на крик, и посмотрел на Белякова. Ему показалось, что старший товарищ насупился, и Лабутин решил перейти к деловой части процедуры. Он знал, что Беляков недолюбливал красноречия при свершении невеселых дел. Фрол Игнатьевич считал, что все сказано в приговоре военного трибунала, коротко сказано и ясно.
И Лабутин принялся читать приговор. Приговор был лаконичным: «На основании таких-то статей… приговорить к расстрелу. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит… Привести в исполнение на месте».
— Кто желает привести? — крикнул Лабутин и расстегнул кобуру.
Среди раненых стоял Степан Чекин. Он случайно попал в этот чужой, не его дивизии медсанбат, когда угодил под выстрел немецкой кукушки. Рана оказалась несерьезной, и сержант упросил Ососкова оставить его для излечения на месте.
— Есть желающие? — снова выкрикнул Лабутин и вынул из кобуры наган,
Степан Чекин видел уже и не такое. Кто побывал на Невской Дубровке, тот на всю жизнь насмотрелся. И голод, и холод прошел, только медные трубы не играли для них торжественных маршей, время для маршей не приспело. А дезертиров при нем расстреливали, и самострелы бывали. Вот еще голосующие находились. Те вроде как похитрее шкурничали, звали немца на помощь. Сидит в окопе и руку над бруствером тянет, голосует, надеясь, что фашист его приласкает пулей, и тогда получит он себе рану что надо, без порохового нагара, без следов тряпки или хлеба, ведь некоторые умельцы руку перед выстрелом обматывали портянкой или приставляли к ней буханку. Только и тех, и других довольно просто ловили и брали на цугундер. Конечно, кто и вывернуться сумел, не без того, и сейчас в тылу загорает…
Желающих привести пока не находилось. Раненые были насуплены, они хмуро смотрели на опустившего плечи парня, но стрелять в него никто не решался. И Степан вдруг вспомнил, как на Невской Дубровке им давали пайку хлеба, похожего на мыло. Ее делили на части, чтоб растянуть на весь день, и хлебный запас никто не прятал, он лежал у каждого в блиндаже на полочке при нарах. Но вот хлеб стал вдруг пропадать. Обнаружить вора делом оказалось несложным, поймали с поличным. И все разрешилось само собой. Никаких тебе допросов у следователя, ни прокурора с трибуналом. Вытащили вора из блиндажа в траншею, там его и кончили по молчаливому приговору, списав все на немецкого снайпера. Такое время — голодное и жестокое.