Воспоминания (Семейная хроника 3) - Сергей Аксаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Директором гимназии точно был определен помещик Лихачев; но своекоштные ученики долго его и в глаза не знали, потому что он посещал гимназию обыкновенно в обеденное время, а в классы и не заглядывал. — Я учился, ездил или ходил в гимназию весьма охотно. Товарищи ли мои были совсем другие мальчики, чем прежде, или я сделался другим — не знаю, только я не замечал этого, несносного прежде, приставанья или тормошенья учеников; нашлись общие интересы, родилось желание сообщаться друг с другом, и я стал ожидать с нетерпением того времени, когда надо ехать в гимназию. Притом надобно и то сказать, что я проводил там по большей части классное время, а в классах самолюбие мое постоянно было ласкаемо похвалами учителей и некоторым уважением товарищей, что, однако, не мешало мне играть и резвиться с ними во всякое свободное время и при всяком удобном случае. Домой я писал каждую неделю и каждую неделю получал самые нежные письма от матери, иногда с припискою отца. Мать уверяла меня, что не грустит, расставшись со мною, радуется тому, что я так хорошо учусь и веду себя, о чем пишет к ней Иван Ипатыч и Упадышевский; я поверил, что мать моя не грустит. Во всяком письме она свидетельствовала почтение Ивану Ипатычу и Григорию Иванычу, с которыми от времени до времени переписывалась сама. Таким образом шли дела почти целый год, то есть до июня 1802 года; в продолжение июня происходили экзамены, окончившиеся совершенным торжеством для моего детского самолюбия; я был переведен во все средние классы. В первых числах июля, на акте, я получил книжку с золотою надписью: «За прилежание и успехи» и еще похвальный лист.
За мной давно уже приехала простая кибитка и тройка лошадей с кучером, и в день гимназического акта, после обеда, мы с Евсеичем отправились в наше любимое и дорогое Аксаково. Мы ехали по той же самой дороге, по которой два года тому назад везла меня мать, вырвав из казенных воспитанников гимназии, и останавливались даже на тех же кормежках и ночевках. Скоро дыханье природы проникло в мое существо и выгнало из головы моей гимназию, товарищей, учителей, книги и уроки. После временного как будто забвения или охлаждения еще горячее и уже сознательнее полюбил я красоты божьего мира… Дома вся семья встретила меня с нежною любовью, а радости матери моей — и описать нельзя! Как выросла и похорошела в один год моя любимая сестрица и как обрадовалась мне! Сколько расспросов, сколько рассказов! Между прочим, я узнал от нее, что моя мать сначала так по мне тосковала, что даже была больна, и мне сделалось как-то больно, что я грустил в разлуке с ней менее, чем прежде.
Все дни вакации, которые провел я тогда в Аксакове, слились в моей памяти в один прекрасный, радостный день! Я никак не могу рассказать, если бы и хотел, что я делал в эти счастливые дни! Знаю только, что я наслаждался от утра до вечера. Всего чаще мелькает в этом рое удовольствий удочка, купанье и ястреб. Мать заставила меня рассказать весь год моей гимназической жизни со всеми мельчайшими подробностями и в продолжение рассказа часто говорила моему отцу: «Видишь ли, Тимофей Степаныч, я не ошиблась в Григории Иваныче. Он далек от Ивана Ипатыча, как небо от земли. Вот кому желала бы я отдать на воспитание Сережу, и я буду стараться о том из всех сил». Рассказы Евсеича еще более утвердили ее в этом намерении, важность которого я уже понимал и сам желал его исполнения. Всего более пленяли мою мать строгость и чистота нравов Григорья Иваныча. — С моей сестрицей я почти не расставался; дружба наша сделалась еще теснее и нежнее. — Быстро пролетели блаженные дни, и 10 августа, в той же кибитке, с тем же кучером и на тех же лошадях, мы с Евсеичем отправились в Казань.
По приезде моем я нашел всех учеников в сборе, но Ивана Ипатыча не было в городе. Мы узнали, что он поехал жениться в деревню к своей невесте, Настасье Петровне Елагиной, что через месяц после свадьбы они приедут в Казань, наймут особый дом и тогда уже возьмут нас к себе и что до тех пор будет заниматься нами Григорий Иваныч. Я очень этому обрадовался, а Манасеины — напротив, особенно меньшой брат Ельпидифор, славный мальчик, но великий шалун, не принявшийся еще за ученье, шалун, из которого вышел впоследствии весьма дельный человек. Очень живо помню, что я с большим нетерпением и желанием учиться вступил в средние классы. Я знал заранее, что в них ученье гораздо труднее и что средние классы считались основанием всего гимназического курса. Существовало мнение, что тот ученик, который в них отличится, непременно будет отличным и в высших классах, тогда как, напротив, часто случалось, что первые ученики в низших классах оставались в средних навсегда посредственными.[15]
Это мнение меня пугало, и весь первый месяц мое опасение не рассеялось. Учителя были другие и нас не знали; все переведенные ученики сидели особо на двух отдельных скамейках, и сначала ими занимались мало. По трудности курса средних классов большая часть воспитанников оставалась в них по два года, отчего классы были слишком полны и для учителя не было физической возможности со всеми равно заниматься. В числе других предметов, вместе с русским языком, в среднем классе преподавалась грамматика славянского языка, составленная самим преподавателем, Николаем Мисаиловичем Ибрагимовым,[16] поступившим также из Московского университета; он же был не только учителем российской словесности, но и математики в средних классах. Этот человек имел большое значение в моем литературном направлении, и память его драгоценна для меня. Он первый ободрил меня и, так сказать, толкнул на настоящую дорогу. Ибрагимов диктовал свою славянскую грамматику для тех, кто ее еще не слушал и у кого ее не было; обыкновенно один ученик писал под диктовку на классной доске, а другие списывали продиктованное. Ибрагимов объяснял не довольно подробно и не так понятно; для слушавших грамматику вторично этого толкования было достаточно, но мало для учеников новых, а особенно для двенадцатилетних мальчиков, каким был я и многие другие. По счастию, в это время занимался мною дома Григорий Иваныч (по случаю отсутствия Ивана Ипатыча); он объяснил мне «Введение в славянскую грамматику», в котором излагался взгляд на грамматику общую; без объяснения я понял бы этот взгляд так же плохо, как и другие ученики. Имея у себя заранее полный список славянской грамматики, я просмотрел ее всю в воскресные дни и на темные для меня места попросил объяснения у Григория Иваныча. Это было мне впоследствии очень полезно. — Наконец, уже в исходе сентября (через шесть недель после начала учения) маленькая татарская фигурка Ибрагимова, прошед несколько раз по длинному классу с тетрадкою в руке, вместо обыкновенной диктовки вдруг приблизилась к отдельным скамьям новых учеников. Сердце у меня сильно забилось. Ибрагимов стал предлагать всем ученикам, переведенным из нижнего класса, разные вопросы из пройденных им «Введения» и двух глав грамматики — в том порядке, как сидели ученики; порядок же был следующий: сначала сидели казенные гимназисты, потом пансионеры, потом полупансионеры и, наконец, своекоштные. На вопросы Ибрагимова из грамматики кое-как еще отвечали, но из «Введения» решительно никто ничего не знал: ясное доказательство, что его не понимали. Дошла очередь до меня. Из грамматики я отвечал свободно и удовлетворительно. После каждого ответа Ибрагимов говорил: «Прекрасно». Ответы мои заинтересовали его, и вместо трех-четырех он задал мне вопросов двадцать. Все ответы были равно удачны. Ибрагимов беспрестанно улыбался во всю ширину своего огромного татарского рта и, наконец, сказал: «Прекрасно, прекрасно и прекрасно! Посмотрим теперь, что скажет Введение». — Ответы мои продолжали быть вполне удовлетворительны. Он пробовал сбивать меня и не сбил, потому что я говорил, понимая предмет, а не выучив наизусть одни слова. Ибрагимов пришел в совершенное изумление и восхищение. Он осыпал меня всевозможными похвалами, вызвал из-за стола, приказал забрать все классные тетрадки и книжки, взял за руку, подвел к первому столу и, сказав: «вот ваше место», посадил меня третьим, а учеников было с лишком сорок человек. Такое торжество и во сне мне не снилось. Я был совершенно счастлив. Воротясь домой, я послал Евсеича попросить позволения у Григорья Иваныча прийти к нему в комнату, и, получив согласие, я рассказал с большой радостью о случившемся со мною. Григорий Иваныч внутренне был очень доволен этим происшествием и тем чувством, с которым я его принял, но, следуя своей методе, довольно сухо мне отвечал: «Не слишком радуйтесь; не поторопился ли Ибрагимов? Теперь вы должны поддержать его хорошее мнение и учиться ещё прилежнее». Такой ответ мог бы окатить холодной водой или оттолкнуть другого, и я решительно не одобряю такого образа действий; но я уже знал Григория Иваныча. Он и прежде очень хвалил меня в письмах к моей матери, а мне и виду не подавал, что мною доволен; он даже писал, чтобы мать не показывала мне его писем. В классе российской словесности, у того же самого Ибрагимова, успехи мои были так же блестящи; здесь преподавался синтаксис русского языка и производились практические упражнения, состоявшие из писанья под диктовку и из переложения стихов в прозу. Диктовка была нам очень полезна сколько для правописания, столько и для образования нашего вкуса, потому что Ибрагимов выбирал лучшие места из Карамзина, Дмитриева, Ломоносова и Хераскова, заставлял читать вслух и объяснял их литературное достоинство. Он сам не находил пользы в переложениях и, только исполняя программу, раза два заставил нас ими заниматься. Вместо того он упражнял нас в сочинении небольших пиес на заданные темы. Что же касается до других классов, то во всеобщей и русской истории и в географии у Яковкина я шел наравне не с лучшими, а с хорошими учениками. В языках вообще успехи были плохи, без сомнения от плохих учителей. В арифметике я был слаб и в нижнем классе, а в среднем оказалось, что я не имею вовсе математических способностей; такая аттестация удержалась за мной не только в гимназии, но и в университете. Чистописание, рисованье и танцеванье шли порядочно. У священника я был в числе не отличных, но хороших учеников. В среднем классе бросил я тасканье аспидной доски и грифеля, к которым питал сильное отвращение, сохраняемое мною отчасти и теперь. Скрип от черченья грифелем по аспидной доске производил (и производит) содроганье в моих нервах.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});