Морской дьявол - Иван Дроздов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Барсов вернулся из больницы в одиннадцатом часу, Елена Ивановна пришла в себя и просилась домой, но врач настоял, чтобы она еще побыла в больнице два–три дня. Варвара пожелала остаться на ночь с матерью, и доктор любезно предложил ей свободную койку.
Ходил по комнатам второго этажа, оглядывал картины, старался определить авторов и ценность полотен, висевших здесь рядами на всех стенах. Вспоминал, как Тимофей, его дружок, еще студентом ухаживал за Региной Шрапнельцер, хотел на ней жениться, но Регина его домогательства отвергала. Девушка она была как девушка, ничем от других не отличалась и только одежду носила дорогую и много на ней было золота. На груди вместо кулона болтались золотые часы с бриллиантовой сыпью, на запястьях рук жаром горели массивные золотые браслеты, — и тоже с бриллиантами. Училась она средне, часто пропускала лекции, но преподаватели на нее не обижались и неизменно ставили ей высокие оценки. На их курсе учился деревенский парень, и был он очень талантлив, и товарищи ему прочили аспирантуру, но при выпуске единственную вакансию предложили Регине. И тогда какой–то институтский острослов про нее сказал: «Эта шрапнель любую стену пробьет».
Только на третьем курсе сладился союз Тимофея с Региной и они поженились.
Вскоре же умер престарелый отец Регины, и она осталась наследницей всех сокровищ особняка на Литейном. Были у нее братья и сестры, но жили они кто в Америке, а кто в Израиле. С ними она не поддерживала никакой связи, но зато часто, по три–четыре раза в год летала в Вену, где у нее жила тетя, владевшая рестораном «Русская кухня». Проговаривалась Регина: тетка была старой, все больше недомогала и просила племянницу заниматься ее делами. Богатства же особняка, и сам особняк мечтала передать единственному сыну Кириллу. Мужу говорила: «Мы с тобой старые, зачем нам все это?». Тимофей, бывая у Барсовых, удивлялся: «Какой же я старый? Сорока нет. Нашла старика!..» И еще в минуты откровения другу своему Петру скажет: «Странные они, понять не могу: живем вроде бы неплохо, не ссоримся, ничего не делим, а как дойдет дело до особняка и до всего, что в нем находится, скажет: сыну все отпишем, ему все принадлежит, так уж заведено у нас: имуществом ни с кем не делимся». И клянет Регину на чем свет стоит: «Нет, ты посмотри на них! Я один работаю, кормлю, одеваю, обуваю; шуб ей сколько понакупил, а она — все сыну отпишем, дескать, он один наследник отцовского хлама. Ну, а я‑то куда?.. На улицу, что ли, выметаться? Она скоро в Вену укатит… Там тоже у нее наследство, — теткино, тетка–то одинокая, все ей, племяннице, хочет отписать, мне и там нет места, и туда меня не зовет. Я бы, конечно, и не поехал, но ты позови, скажи что–нибудь о нашей совместной жизни, а она одно знает: Кириллу все отпишем, ему все принадлежит. Вот народ! Сколько живу с ними, а нутро их понять не могу. Чужие они!»
Барсов пошел в спальню, стал раздеваться, но тут в дверь позвонили.
— Кто там?
— Откройте — милиция!
— А я откуда знаю, что вы — милиция?
— Посмотрите в окно — у подъезда наша машина.
Барсов посмотрел: да, машина с мигалками и красная полоса по борту. Открыл дверь, милицейский лейтенант стоит, а у него за спиной сержант.
— Проходите. Чему обязан?
Лейтенант оглядел комнату, подошел к двери, ведущей в спальню, но не открыл, а спросил:
— У вас компания молодых людей была. Кого–то с балкона сбросили, не вас, случайно?
— Я только что приехал. Ничего не знаю.
— Но тут, наверное, и другие люди живут. Нам бы на третий этаж подняться.
— Хорошо, пойдемте. Туда, кажется, лестница из библиотеки ведет.
Лейтенант шел сзади, недовольно выговаривал:
— Что, значит, кажется? Вы будто здесь посторонний.
— Я и есть посторонний. Сегодня вечером на квартире у них поселился. А сейчас мы пройдем к хозяину.
Барсов не однажды бывал в этом доме, но расположение комнат знал плохо. Подолгу отыскивал выключатель, зажигал свет, но вот они поднялись по лестнице и очутились возле большой двухстворчатой двери. Барсов постучал. И в ответ раздался голос Тимофея:
— Это ты, Петр? Заходи.
Барсов сказал:
— Не пугайся, я с милицией.
Картина, открывшаяся вошедшим, поразила Барсова: Тимофей полулежал на высоких подушках, голова его была забинтована, а щеки, и нос, и подбородок обильно смазаны йодом. На кресле, придвинутом к кровати, разбросаны бинты, вата, стояли бутылки с лекарствами.
— Что с тобой? — подошел к нему Барсов.
— А… ничего. Маленькая история вышла.
Лейтенант сел за стол и вынул из кармана объемистую тетрадь.
— Я следователь районного отделения милиции Карпентер. Вот мой документ, — показал удостоверение. — Рассказывайте, что за история тут приключилась.
Тимофей повернулся к нему, повыше подтянулся на подушках, смотрел на следователя так, как смотрят малые дети на незнакомого человека. Тихо и мирно проговорил:
— А имя ваше… как?..
— Михаил Иванович.
— Странно, — сказал Тимофей и выше закинул голову, устремил взгляд в потолок.
— Что странно?
— А то и странно: фамилия Карпентер, а имя отца — Иван.
— Что же тут странного? — заговорил страж закона уже с некоторым раздражением.
Тимофей совсем понизил голос и продолжал так, будто размышлял сам с собой:
— Тут, конечно, нет ничего особенного; бывают курьезы и почище. Моя жена, к примеру, Шрапнельцер, а я, извините за выражение, Курицын, но и это не смертельно, живем же мы с ней вот уже семнадцать лет.
Курицын закрыл глаза и уж совсем тихо что–то бормотал себе под нос, а что — неизвестно. Барсов сидел на диване за спиной следователя, покачивал головой и чуть заметно улыбался. Он знал эту манеру своего друга озадачивать собеседника, особенно если собеседник был ему неприятен и он не видел другого способа показать ему свое нерасположение. Тут же к нему без приглашения явился следователь, да еще из той породы людей, которых Тимофей не любил, не доверял им и к которым ни с какими просьбами не обращался. Курицын крайне отрицательно относился к евреям, и его неприязнь часто переходила грань приличия. И Барсов, будучи директором завода и его начальником, нередко пытался урезонить товарища, просил его и даже требовал быть одинаково вежливым со всеми людьми, особенно глубоко прятать свои антипатии к людям других национальностей. Прибегал и к откровенным и не очень деликатным нравоучениям. Говорил другу:
— Ты, Тимофей, не прав в принципе. Еврей генетически запрограммирован на определенный тип поведения, он так устроен природой, а ты на него сердишься за то, что он похож на самого себя. Мы же не требуем от кошки, чтобы она лаяла по–собачьи, и не обижаемся на нее за то, что она мурлыкает, а не свистит, как соловей. Ты антисемит, Тимофей, а русским несвойственна национальная нетерпимость. Ты меня упрекаешь в незнании евреев. Я с тобой согласен, русский должен знать еврея, и для его же собственной пользы указывать ему место в нашем доме, и строго требовать, чтобы он сидел тихо и никому не мешал. И если еврей забирает слишком много воли и начинает вредить нам, я приму меры, но сделаю это спокойно, не выходя из себя. Я русский, представитель великого народа, а злобность и агрессивность чаще всего отличает зверьков мелких и слабых; слонам же и медведям эта черта не свойственна, слон, если будет суетиться, он передавит и зашибет многих тварей. Вот почему я с тобой не согласен, не могу разделять твоего святого негодования по поводу евреев. Ненависть — самая непродуктивная черта и, как ни одно другое свойство характера, несовместима с величием.