Архив - Илья Штемлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что вы кричите, Женя? – Тая покосилась на безмолвно сидящую Чемоданову.
– Это ж надо, а?! Что они держали под спудом! – продолжал Колесников и прошелестел пожелтевшими сухими страницами: – «Многоуважаемый господин Бе-нуа! Ваш коллега, господин Мережковский, написал о футуризме как о грядущем хамском движении на святое искусство. Мережковский обнаружил в себе боязнь, что грядущий хам вырвет у него самку, и завыл, как настоящий мандрила или готтентот…»
– Что такое готтентот? – ревниво перебила Тая.
– Господи… Дослушай до конца! Готтентот? А черт его знает. Вроде знал, на языке вертится.
– Готтентоты – это древние племена Южной Африки, – отозвалась Чемоданова бесстрастным голосом.
Колесников вытянул палец вверх и укоризненно посмотрел на Таю.
– Ну и что? Зато я знаю, что такое мандрила, – ответила практикантка. – И даже видела людей, похожих на мандрилу. – И добавила шепотом: – Когда мне будет столько лет, как ей, я тоже буду знать о готтентотах.
Колесников возобновил чтение:
– «Хамы все идут, один за другим, и в наше время сколько их прошло. Моне, Курбе, Гоген, Ван Гог, Милле, хам Сезанн и еще более охамившиеся Пикассо и Маринетти, не говоря уже о нас, доморощенных хамах. А господин Мережковский стоит на площади нового века, среди бешеного круговорота моторов в небе и на земле, смотрит обезумевшими глазами, держит кости Цезаря над седой головой и кричит о красоте. Но слова его не слышны на небе. А на Земле ближе и понятнее рев пропеллера, – Колесников запнулся, разбирая почерк. – Так, так… «Но, господин Бенуа, хам ли пришел? Хам ли желает воздвигнуть новое?»…Не пойму. Ну и почерк… «Да, вам, господин Бенуа, привыкшему греться у милого личика, трудно согреться у лица квадрата. Я тоже согласен, что Венера будет потеплее, но голландская печка еще теплее. Но теплота первой мне не нравится, очень уж смердит потом цезарей». – Колесников умолк, разглядывая письмо. – Тая! Что у вас было по палеографии? Тройка? – Колесников пододвинул к Тае письмо.
– «Нет, господин Бенуа, – не найти вам секрета заклятия и не вогнать меня в стадо свиней, – бойко прочла Тая. – Ибо секрет заклятия есть само искусство творить, а оно во времени, а время больше и мудрее свиней. И на моем квадрате никогда не увидите улыбки милой Психеи. И никогда он не будет матрацем любви… Константин Малевич. 1916 год, май… Постскриптум. Ввиду того, что в прессу двери нам закрыты, пишу Вам лично…» Все!
– Молодец! Слушай, у тебя дар, – проговорил Колесников.
– По палеографии у меня пять, – съязвила Тая.
Колесников благоговейно раскладывал письма. Как они оказались в сундуке?!
Колесников подровнял листы. Надо бы отдать реставраторам. Кое-где фразы совсем блекли и пропадали. Только вряд ли Софочка подпишет направление на реставрацию. Опять раскричится: «Тут документы основного фонда продают через комиссионные магазины!» Скандал, что она закатила в «Старой книге», до сих пор стоит у Колесникова в ушах. Как она взнуздала директора магазина, этого субчика Анания. То, что Софья Кондратьевна не оставит это дело, сомнений не вызывало.
Колесников взглянул в зеркало. Он видел черные смешливые глаза Чемодановой.
– Женя! Ты плохо кончишь, – произнесла Чемоданова. – В тебе сидит тихий черт. И твоя эта… странная прическа.
Колесников прижал ладонью нелепо торчащие жесткие волосы. Чемодановой он мог простить многое. Из всех дам, что работали в архиве, он с особым благоговением думал о ней, и каждое ее замечание весьма беспокоило – значит, она видит, а не бездумно скользит черными глазами, точно из окна автобуса.
Каждый раз при мысли о Чемодановой он уводил ее в свою квартиру, где за вечно сохнувшим бельем пряталась дверь в его комнату. Он усаживал Чемоданову за стол, заваленный книгами, пакетами с несвежим кефиром, ломаными кусками хлеба, сахарной крупой. Ужасно стыдясь за такую убогость. Постепенно мысль его смелела, и вот уже, отдаваясь фривольности, он пересаживался с Чемодановой на тахту, которая отвечала жутким скрипом на каждый вдох и выдох. А потом… Потом он не знал, что и делать. Колесников в свои двадцать семь лет был еще совершенно неискушенным молодым человеком, измученным страстями. Страсти терзали его ночами до боли в висках, и он успокаивал себя доступным мальчишеским способом, рисуя в воображении увлекательные сцены. Тетка злилась. Она врывалась ночью в его комнату и вопила на весь дом: «Перестань скрипеть тахтой. Тебе нужна баба, ты же здоровый парень. Не хватает, чтобы ты еще свихнулся!…» Иногда она засылала к нему в комнату каких-то девок. Те приходили, садились у заваленного стола и начинали «интеллигентный» разговор. Это вгоняло Колесникова в краску. Но однажды не устоял. Это была очередная теткина диверсантка, приемщица бутылок гастронома № 4. Довольно смазливая особа с крепкими пальцами. Она ввалилась к нему с тортом и вином «Акстафа» и объявила, что будет дожидаться тетку. Попросила принести тарелку для торта. Колесников минут пять возился на кухне, выбирал тарелку, мыл в раковине рюмки. А когда вернулся – обомлел. На его скрипучей тахте вольно раскинулось белое ленивое тело. Крутое бедро царственно возвышалось над этой снежной и какой-то бесконечной грядой…
– А мне любопытно, мне просто интересно, что ты за фрукт, – толстуха хохотала. – Не бойся, тетка не придет, мы договорились.
Все произошло торопливо и невнятно. Такое состояние он испытывал в парной, когда проникал туда из прохладного предбанника. Едва успев ухватить глоток свежего воздуха, он вновь задыхался от обвала горячего густого марева, ощущая себя муравьем в середине тарелки с теплой манной кашей. Старая скрипучая тахта обнаружила запас необыкновенной пружинистости. «Господи! – думал тоскливо Колесников, взлетая чуть ли не к потолочному светильнику. – Да когда же это кончится?»
Наконец толстуха угомонилась. Идиллически подставила ладонь под круглую кошачью голову и, поглаживая утлую пупырчатую грудь Колесникова, проговорила со всем доступным кокетством:
– Слушай, ты нормальный мужик… А работаешь в архиве.
Колесников из последних сил напрягал мышцы под ее ладонью, демонстрируя свою далеко не растраченную мощь. И старался справиться с предательским дыханием.
Когда толстуха говорила, складки жирного живота противно шевелились, набегая друг на друга, подобно морскому прибою.
– В прошлом годе я переводилась из торга в торг, нужна была справка. Ходила в архив. Там сидела какая-то жердь в очках. Неужели ты там работаешь, в архиве? Шел бы ко мне в подсобники.
Колесников сейчас казался себе неутомимым и сильным.
– Это совсем другой архив, – он снижал до мужественной хрипоты тембр голоса. – Архив – это опыт государства, народа.
– Понятно, – перебила толстуха. – Все же ты цыпленок. Сидишь среди бумаг. А во мне вот сколько силы… Тетка твоя говорит – входи, Клава, в семью. Будешь опорой моему дураку, возьми его на пробу. А что? – и толстуха лениво куснула Колесникова за мочку уха.
Колесников вскочил на ноги. То ли от боли, то ли от сознания мерзости происходящего. А вероятней всего, от испуга.
– Уходите отсюда! Убирайтесь вон! – заорал он, прикрываясь простыней и забыв о благородной хрипоте усталого от любовных утех мужчины. – Тоже, нашли кого вербовать!
Толстуха хохотала как сумасшедшая, натягивая на белые колонны ног черные колготки, прошитые малиновой кафешантанной клеточкой. Хохоча, она вывалилась из комнаты, бросив на прощанье через плечо:
– Кретин!
Колесников долго сидел, оглушенный короткой и такой мерзкой встречей, опустив голову в седловину мос-латых плеч.
Назавтра, возвращаясь из столовой, Колесников поведал Брусницыну эту историю, уповая на то, что Брусницын, как председатель месткома, посоветует что-нибудь дельное в отношении злосчастной комнаты, что связывала его с опостылевшей теткой.
Брусницын жевал свои пухлые губы. Казалось, он еще сидит в столовой. Потом повернулся к Колесникову и произнес:
– Везет же тебе… Белая крупная женская грудь, мягкая. Чтобы не охватить взглядом… За что тебе такое везенье, декабрист?
В тоне Брусницына звучала искренняя тоска и страдание.
История эта волновала Колесникова несколько дней. Однажды он после работы зашел в гастроном № 4. В окне, где принимали посуду, распоряжался какой-то длинноволосый с сигаретой во рту…
«Наваждение и только», – думал Колесников, а в сознании образ Нины Чемодановой все настойчивей оттеснял хваткую белокожую соблазнительницу… И горше всего ему было за убогость своей холостяцкой клетушки. Иной раз воображение так зримо разыгрывалось в сознании, что казалось, визит Чемодановой в его логово был свершившимся фактом. Особенно он стыдился старинного шкафа, куда Чемоданова, как ему думалось, попытается повесить свой плащ. Шкаф походил на сутулого старика с бурой задубевшей кожей, а лопнувшие сухие балясины напоминали вывернутые временем суставы. Шкаф был одной из немногих реликвий, добравшихся из жизни, о которой Колесников имел весьма смутное представление. Жизнь эту он, как ни странно, отождествлял не с покойной матерью, а с бабушкой Аделаидой, старухой волевой, энергичной. Дух бабки Аделаиды, казалось, еще витал в квартире, в которой, к сожалению, мало что осталось от былой добропорядочности. Коренная петербургская жительница, бабка Аделаида попала в этот город благодаря замужеству. Ее первый супруг – родной дед Жени – был, как раньше определялось, землеустроителем. Он погиб в результате несчастного случая, в обвале заброшенной шахты. Бабка вышла замуж вторично, за директора школы. От этого брака и родилась тетка Кира, прямая противоположность тихой и печальной своей старшей сестре, матери Жени.