Вдоль по памяти - Анатолий Зиновьевич Иткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стало понятно, что дух немецкого нашествия окончательно сломлен, что Победа действительно «будет за нами».
Возродилась надежда на открытие союзниками второго фронта на Западе.
Появились американские грузовики-студебекеры, штабные виллисы, яичный порошок и знаменитая свиная тушёнка. Народ вздохнул с облегчением.
Мы засобирались домой в Москву. Но для этого нужно было получить особое разрешение. Его почему-то долго не давали, мы истомились, ожидая. Разрешение было получено только в конце апреля.
Детали сборов и вся обратная дорога начисто выпали из моей памяти. Помню, что в школе, не дожидаясь окончания учебного года, мне всё-таки выдали аттестат об окончании четвёртого класса.
В начале мая 1943 года мы прибыли в Москву. Тут мы узнали, что за неделю до нашего возвращения умерла наша бабушка. Официальная причина смерти — менингит. Но истинная причина, мы понимали — это голод.
Похорон не было. Её просто кремировали, могилы никакой не осталось.
Художественная школа
Мой приятель и соученик по МСХШ Григорий Дервиз в своей монографии вспоминает с благодарностью нашего первого учителя — Михаила Алексеевича Славнова.
Славнов — сухощавый, высокий, седой человек с ноздрями, заросшими жёстким волосом. Он никогда ни на кого не сердился, не одёргивал, даже не повышал голоса. Его ровный характер многих пленял. Гриша Дервиз считает его «крупным детским педагогом, который поставил на дорогу служения изобразительному искусству целую плеяду современных художников 1928–1945 годов рождения».
Мы с Гришей в 1943 году поступили в Московскую среднюю художественную школу, которая только что вернулась из эвакуации.
Гриша был на год старше меня и более подготовлен к такой школе, ибо до войны посещал студию при Доме пионеров, где преподавал Михаил Алексеевич; кроме того, он рос и воспитывался в художественной среде. Его родственниками были Нина Яковлевна Симонович-Ефимова и её муж, скульптор Иван Семёнович Ефимов, и вообще Дервизы связаны родством с Валентином Александровичем Серовым и Владимиром Андреевичем Фаворским.
Я же был чистокровный дилетант. Мои родственники были далеки от мира искусства. У нас в доме полностью отсутствовало что-либо, связанное с таковым, — ни картин, ни репродукций, ни книг по искусству. Не помню, чтобы меня в детстве водили в музеи — кроме, конечно, дворца Шереметева в Останкине.
До поступления в МСХШ живых художников мне приходилось видеть только дважды: это наш сосед, художник-любитель Павел Гевелинг, и какой-то студент-архитектор, писавший акварелью вид Шереметевского дворца, которого (студента) я наблюдал, случайно проходя мимо. Первый профессионал, которому показали мои детские рисунки, был Шорчев. Он и допустил меня до приёмного экзамена. Этот экзамен проходил где-то на Сретенке, кажется, в помещении Строгановки. Наша школа в тот момент ещё не имела своего постоянного помещения — таковое мы получили уже в октябре, в одном из переулков Переяславки. Я плохо помню, что я рисовал на экзамене; кажется, белые геометрические фигуры и какой-то натюрморт. Настоящих художественных акварельных красок у меня не было. Помню, что я ходил между рисующими, смотря из-за спин, и дивился их умению изображать предметы. Я этого не умел, я вообще впервые в жизни пытался рисовать с натуры. Я испытал полное отчаяние: не видать мне школы как своих ушей!
Выпускной класс Художественной школы. Я второй справа, 1950 г.
Был экзамен и по композиции на свободную тему. Что-то, вероятно, я нацарапал, хотя уже был полностью убеждён в своём провале.
Сколько народу было принято, сколько отсеяно — не знаю. Момент, когда я узнал, что принят, абсолютно выпал из моей памяти. Я помню себя уже на уроке в классе Михаила Алексеевича Славнова.
Если задать себе откровенный вопрос, кем и чем я был в 1943 году, то честным ответом было бы следующее: невежественный инфантильный подросток, попавший в абсолютно непривычную жизненную ситуацию, требовавшую от него большого усилия воли, чтобы в ней освоиться и занять подобающее положение. Я стал оглядываться вокруг и увидел, что такой наивный недоросль и неумейка не я один. Подобных мне абсолютных новичков, детей, не прошедших подготовку для занятия трудным делом профессионального рисования, в классе было немало. Это давало мне некоторое успокоение и надежду, что я со временем подтянусь и догоню далеко вперёд ушедших.
Одним из умелых, в отношении которого я испытал почти благоговейное восхищение, был паренёк очень смешной внешности, с большим носом и большим ртом с тесным рядом налезающих друг на друга зубов. Он был очень общителен, добродушен и комичен, умело всех смешил и забавлял. Его звали Коля Рожнов. Его я заметил ещё на экзамене. Я помню его, как мне казалось, замечательно исполненный натюрморт.
В нашем классе оказалось немало детей известных художников: Миша Соколов, сын Николая Соколова (Кукрыниксы), Юра Горелов, сын известного исторического живописца. У большинства были настоящие акварельные краски в фарфоровых кюветках, а у меня какие-то лепёшки, наклеенные на картонку, что мне купили родители в писчебумажном магазине. Не сразу у меня появились настоящие краски, но и карандашом я рисовал по-детски, в основном контуром, а все штриховали, добиваясь тона.
Михаил Алексеевич оказался очень спокойным и терпеливым наставником. Он иногда присаживался за мой мольберт и говорил мне о моих задачах. Я, признаться, плохо его понимал. Более понятно, что надо делать, мне становилось, когда я смотрел работы других, более продвинутых учеников. Вообще, должен признаться, обучение шло не столько от педагога, сколько от рядом сидевших соучеников, от замечательных работ старшеклассников на стенах в коридоре школы, от репродукций мастеров живописи, от посещений выставок и музеев, от книг в школьной библиотеке.
Когда я впервые зашёл в библиотеку, то стоял в нерешительности и оглядывал стены, на которых висели большие чёрно-белые репродукции с картин европейских и русских художников. Меня привлекла одна — это был фрагмент какой-то картины. Собственно, там была лишь женская обнажённая рука на тёмном фоне, но рука совершенной формы и буквально излучающая свет.
Библиотекарша Екатерина Михайловна Малиновская, сидевшая за прилавком, подняла голову и внимательно посмотрела на меня. Она поняла, что этот мальчик — новичок и феномен невежества, и спросила меня, не хочу ли я посмотреть книги по искусству. Увидев, что я пялюсь на репродукцию с рукой, она достала с полок большой потрёпанный том Рембрандта и подала мне. Но тут звонок заставил меня удалиться. После уроков я вернулся и долго листал этот том. Я был поражён увиденным. Позже я не раз брал именно эту монографию. Теперь я уже знал, что поразившая меня рука принадлежала Данае. Ещё несколько