Том 5. Земная радуга. Воспоминания - Надежда Тэффи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Варвару Григорьевну, будущую свою свекровь, Катерина Васильевна произвела впечатление самое удивительное.
Смотрела на нее Варвара Григорьевна во все глаза и все сама себе приговаривала:
– Ну-ну! Ну-ну!
И лицо у нее было такое, что казалось, будто не выдержит и расхохочется.
Николай посматривал на мать подозрительно, с невестой же обращался нежно и почтительно и, видимо, влюблен в нее был до восторга.
Старуха была с ней любезна, сама проводила ее в спальню и даже побеспокоилась:
– Смотри, Катерина, если будет холодно, вели в печку дров подкинуть.
А невеста отвечала спокойно:
– Нужды нет. Будет холодно – прикроюсь.
– Ну-ну, – покачала головой Варвара Григорьевна. Поздно вечером прибежал к ней в спальню сын. Взволнованный, растревоженный, счастливый.
– Ну что? – спрашивает. – Ну как?
И лицо у него все было приготовлено к радостной, торжествующей улыбке.
– Ты это о чем же? – равнодушно спросила мать.
– Ах, боже мой, да о ней. Понравилась? Ну говорите же – понравилась?
Старуха спокойно перебирала в вазочке лампадные фи-тилечки.
– Да я, свет мой, как говорится, еще толком не пригляделась. Вот как пригляжусь, так прямо все и выложу. Не бойся. Чистосердечия у меня не занимать стать.
Метнула на него глазком и снова за свои фитилечки.
Николай сразу угас, потемнел, сжался и ушел.
Прожили они так деньков пять.
Катерина Васильевна все такая же круглая, спокойная, и ни до чего ей «нужды нет».
Старуха рот поджимает, ноздри у нее так и ходят. Тетка сбитень пьет и чулки вяжет.
А Николай горит. Декламирует стихи, рассказывает, фантазирует. Очень он в то время увлекался римской историей. Рассказывал ярко, художественно, вдохновенно.
И случилось ему, на второй день по приезде, мешая в камине, обжечь себе углем руку. Образовалась корочка. И вот, когда он, рассказывая, входил в особый азарт, всегда невольно, от нервности что ли, начинал тереть этот ожог. И всегда спокойная Катерина Васильевна плавным своим голосом перебивала его пламенную речь и остерегала.
– И вот на этой самой площади властолюбивая безуми-ца проехала на колеснице по трупу своего мужа! – с горящими глазами декламировал он.
– Нужды нет! – останавливал его спокойный будничный голос. – И зачем вы опять бередите себе руку? Ну, проехала какая-то бесстыдница по своему мужу – и нужды нет. Зачем же руку бередить?
На шестой день пришел Николай к матери уже не такой бурно-пламенный, как в первый вечер, посмотрел на мать недоверчиво и спросил:
– Как же, маменька, ваше решение? Благословляете ли вы меня на брак с любимою мною девушкой? Понравилась ли вам Катерина Васильевна?
У Стожаровой нос побелел, губы задрожали.
– Что ж, – словно прошипела она. – Почему ж не благословить? И то сказать: умна, грациозна. Самая будет настоящая Утома-Стожарова. Только тут у меня ей жить не приходится. Чай сам понимаешь, что такой барыне надо в столицах сверкать. Ты ее туда и вези. Я уже все и обдумала. Я мать, я должна о тебе заботу иметь. Пенсион тебе оставлю, какой был. Уж не взыщи, прибавлять не с чего. А для облегчения домашних забот пришлю вам свою дворовую девку, хорошую работницу. Твоя Катерина будет благодарна.
Слова сказаны как будто добрые, но такая нервная, злостная тревога шла на сына от этих побелевших губ, от вздрагивающих ноздрей, от пальцев, сжимавших ручки кресла, что он даже не нашелся, что ответить. Пробормотал растерянно:
– Пусть все будет по-вашему, как вам угодно, и спасибо вам за Катерину Васильевну.
После этого разговора он так и не наладился на прежнее настроение, быстро собрался и уехал, взяв с матери обещание приехать на свадьбу. Невесту с теткой увез с собой.
Варвара Григорьевна на свадьбу не приехала. Написала, что тяжело ей, старухе, такую дорогу ломать, а заочно благословляет. Прислала икону Казанской Божьей Матери в серебряном окладе, старинную, семейную. И прислала еще, как обещала, дворовую девку для услуг, еще раз повторив, что Катерина за эту девку благодарить будет.
Девка эта была Матреша.
* * *Зажили молодые не пышно в небольшой квартирке на Васильевском острове.
Николай Константинович скоро угомонился насчет Моны Лизы. Может быть, отчасти повлияло на него насмешливое недоумение приятелей, которых он предупредил об удивительно художественной внешности своей жены.
Один из приятелей, прославленный своим остроумием молодой профессор уголовного права, необычайно ярко изображал в лицах, как восторженно рисовал перед ним Николай облик своей невесты. Как они волновались, внимая ему. Он подготовлял их к этой встрече.
– И вот, – рассказывает профессор, – дверь открылась…
Здесь он делал паузу и заканчивал упавшим голосом, скороговоркой:
– …И вошла Катерина.
Все, кто видел жену Николая и могли представить себе эту Катерину, после восторженного предисловия покатывались со смеху.
Дошла ли эта история до слуха Николая, или сам он как человек умный понял, что над ним посмеиваются, только он быстро прекратил свою декламацию. А может быть, и вообще поуспокоился.
Он ушел с головой в книги, стал сотрудничать в журналах, читать лекции. Влюбленные курсистки только что открытых высших женских курсов стаями забегали в маленькую квартирку молодого ученого. Приносили цветы, просили автографов, ревновали, ссорились, обожали, угрожали.
Бывшая Мона Лиза окончательно выпучила глаза и смотрела на непонятную для нее жизнь, как баран на новые ворота.
– Матрена! – говорила она своей слуге. – Опять стриженые приходили. Открой форточки, табачищем пахнет. И чего они все тарантят? Выходили бы лучше замуж.
– Божественный! Единственный! – доносилось через запертые двери кабинета. – Расскажите еще! Каждое ваше слово…
– И не вари ты, Матрена, сегодня щей. Он со стрижеными сегодня разволнуется, а от щей начнет его пучить, будет сердцебиение. Начала варить? Нужды нет, оставь.
Матреша работала усердно, но, совершенно явно и не скрывая, презирала свою новую барыню. К Николаю Константиновичу относилась с подчеркнутой покорностью, говорила с ним опустив ресницы, иногда исподтишка вскидывала глазком неодобрительно.
Прожила год, потом как-то вошла к Катерине Васильевне решительным шагом и сказала задыхаясь:
– Вы меня, барыня, отпустили бы в деревню съездить. У меня там сын растет.
– Ну что ж, – спокойно отвечала Катерина Васильевна. – Неудобно будет без тебя, да нужды нет, отпущу тебя на побывку. Ну, иди себе.
Матреша еще больше задохнулась и не уходила.
– Да, барыня, у меня там сын растет. Дмитрий Николаевич. Николаевич он.
И остановилась, злобно глядя на круглую спокойную барыню. И, видя, что та молчит, повторила:
– Я говорю, что Николаевич он. Николаевич, вот что! Катерина Васильевна сложила руки под ложечкой:
– Ну, что ты, Матрена, право, заладила: Николаевич да Николаевич. Я тебя отлично слышу и отлично понимаю, и нужды нет. Привези его сюда, пусть живет при тебе, авось не объест.
Матрена от удивления даже побелела вся. Ничего не сказала, повернулась и вышла. В деревню все-таки поехала и своего Николаевича привезла.
Катерина Васильевна заботилась о ребенке, но никогда ни одним словом не напоминала Матреше об их разговоре; Матрешу стала называть Матреной Федоровной.
Та отвечала ей пламенной, фанатической преданностью.
Мальчишке дали образование. Из университета его выгнали за политику, он уехал в Женеву и много лет спустя «поработал на благо родины».
Николай Константинович никогда не замечал ни его, ни его матери. Жизнь Стожарова вращалась в другой орбите, у самого солнца.
О ней можно было бы рассказать много. Но уже не иначе, как назвав его настоящим именем, для чего сейчас нет надобности.
Умер он от чахотки уже в преклонном возрасте. Умер красиво, «по-тургеневски».
Получил утром какое-то письмо, весь день все его перечитывал и грустно и счастливо улыбался.
А вечером нашли его в саду мертвым. Он сидел в плетеном кресле, у пышноцветного розового куста, держал в руке письмо и, низко склонив голову, прижался к нему губами.
Сошли в сад Катерина Васильевна и Матрена Федоровна, обе в одинаковых коленкоровых ночных чепцах и старушечьих бумазейных юбках в сборку.
Тихо ахали, качали головами и согласно жалели, что не догадались загодя послать за батюшкой.
Моя Испания
В Петербурге зимой так темно, что у нас в классе только один урок – между одиннадцатью и двенадцатью – проходил при дневном свете, а утром и с часу дня уже при лампах.
Я сижу около окна и смотрю в голубые мутные сумерки. Пухлая перинка лиловатого снега лежит на подоконнике. Легкие снежинки порхают в воздухе, сливаются в туман. Это от яркого желтого света больших керосиновых ламп там, за окном, все такое странно-сиреневое, грустное и невыносимо холодное. Завораживает зимняя сказка, уводит мечту в далекие снежные степи, в непроходимые леса, заваленные сугробами, где в глубоких берлогах спят мудрые медведи, прыгают по веткам проворные белки и рыщут голодные волчьи стаи…