Фрекен Смилла и её чувство снега - Питер Хёг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так закладывается основа. Потом приезжаешь в Данию, проходит полгода, и тебе кажется, что ты никогда не забудешь родной язык. Ведь на нем думаешь, вспоминаешь свое прошлое. Но однажды встречаешь на улице гренландца. Обмениваешься с ним несколькими фразами. И вдруг оказывается, что надо подбирать самые простые слова. Проходит еще полгода. Подруга приглашает тебя в «Дом Гренландцев» на Лёвстрэде. Там и обнаруживаешь, что твой собственный эскимосский можно раскрошить на кусочки ногтем.
Позже, возвращаясь, я пыталась снова его выучить. Как и во многом другом, тут я не то, чтобы очень преуспела, но и не потерпела поражение. Так примерно и обстоит дело с моим родным языком — как будто мне 16-17 лет.
К тому же в Гренландии не один язык. Их три. Человек на пленке Исайи говорит на восточно-эскимосском.
Его тон, как мне кажется, свидетельствует о том, что он с кем-то говорит. Но его не перебивают. Похоже, что он говорит в кухне или в столовой, потому что иногда раздаются звуки, похожие на стук ножей и вилок. Иногда слышен шум двигателя. Может быть, это генератор. Или шум записывающего устройства.
Он объясняет что-то важное для него. Его объяснение длинное, жаркое, обстоятельное, но случаются и долгие паузы. Во время пауз слышится шум — то ли музыка, то ли звук какого-то духового инструмента. Остатки старой записи, недостаточно хорошо стертой.
Я оставляю попытки понять, что говорят, и погружаюсь в раздумья. Говорящий не может быть отцом Исайи, тот говорил на другом диалекте.
Заканчивается фраза, и голос пропадает. Должно быть, использовалась кнопка паузы, потому что не слышно треска. Голос то появляется, то сменяется ровным шумом. А где-то на заднем плане отголоски далекой музыки.
Я оставляю магнитофон включенным и кладу ноги на стол.
Иногда я давала Исайе послушать музыку. Я ставила динамики к дивану, близко к его плохо слышащим ушам, и увеличивала громкость. Он откидывался назад и закрывал глаза. Часто он засыпал. Очень тихо он падал на бок, не просыпаясь. Тогда я поднимала его и несла вниз. Если там было очень шумно, я снова несла его наверх и укладывала на кровать. В то мгновение, когда я его укладывала, он всегда просыпался. И казалось, что в этом полусонном состоянии он, хрипловато бормоча, пытался пропеть несколько так-тов того, что он слышал.
Я закрыла глаза. Ночь. Последние рождественские гости откатили уже свои полные подарков трейлеры домой. Теперь они, лежа в постели, с нетерпением ждут послезавтрашнего дня, когда они смогут пойти в магазин и обменять свои подарки или же получить за них деньги.
Пора выпить мятного чая. Пора посмотреть на город. Я поворачиваюсь к окну. Всегда остается надежда, что пока ты сидел, повернувшись к нему спиной, пошел снег.
В этот момент раздается смех.
Я вскакиваю на ноги, выставив вперед руки. Это не нежный девичий смех. Это фантом в опере. Я просто так не сдамся.
Слышатся четыре легких удара, и начинается музыка. Это джаз. На переднем плане звучит, постепенно заполняя все, звук большой трубы. Этот звук с пленки Исайи.
Я выключаю магнитофон. Мне требуется изрядное время, чтобы снова спуститься на землю. Впасть в состояние сильной паники можно за считанные секунды. Для того чтобы прийти в себя, требуется иногда целый вечер.
Я перематываю назад и снова проигрываю последнюю часть пленки. Снова использовалась кнопка паузы. Нет никакого предупреждения, вдруг смех. Глубокий, торжествующий, звучный. Потом удары, отсчитывающие ритм. Потом музыка. Это джаз и все-таки не джаз. В музыке есть что-то эйфорическое, несвязанное. Как будто это четыре инструмента помешались. Но это иллюзия. Потому что слышна и удивительная точность. Как в номере клоунов на манеже. То, что требует самой большой точности, должно быть похоже на полный хаос.
Номер продолжается, должно быть, минут семь. Потом пленка кончается, и звуки резко обрываются.
В музыке была энергия. Неожиданный подъем, после пережитого страха, в сочельник, в три часа ночи.
Я пела в церковном хоре в Кваанааке. Волхвов я представляла себе в снегоступах, едущими на собачьей упряжке по льду. С устремленным к звезде взором. Я знала, что они чувствуют внутри себя. Им было понятно абсолютное пространство. Они знали, что находятся на правильном пути. К энергетическому феномену. Вот чем был для меня младенец Иисус, когда я стояла, делая вид, что читаю ноты, которые на самом деле никогда не понимала, а просто все учила со слуха.
Так и сейчас, в «Белом Сечении», когда прожито больше половины жизни. И наплевать, что самой так и не довелось родить ребенка. Я получаю наслаждение от моря и льда, не чувствуя себя постоянно обманутой Творцом. Новорожденный — это то, за чем следует идти, то, что следует искать — северное сияние, столб энергии во вселенной. А умерший ребенок — это жестокость.
Я встаю, спускаюсь вниз по лестнице и звоню в дверь.
Он выходит в пижаме. Нетвердо стоящий на ногах от сна.
— Петер, — говорю я. — Мне страшно. Но все-таки я пойду на это. Он улыбается, наполовину проснувшийся, наполовину сонный.
— Я так и думал, — говорит он. — Я так и думал.
2
— 30 — библейское число, — говорит Эльза Любинг. — Иуда получил 30 сребреников. Иисусу было 30 лет, когда он крестился. В новом году будет 30 лет, как в Криолитовом обществе был введен машинный бухгалтерский учет.
Третий день Рождества. Мы сидим в тех же самых креслах. Тот же чайник стоит на столе, те же подставки под чашками. Тот же вызывающий головокружение вид из окна, тот же белый зимний свет. Можно подумать, что время стояло на месте. Как будто мы неподвижно просидели здесь всю прошлую неделю, а теперь кто-то нажал на кнопочку, и мы продолжаем с того места, где прервались. Если бы только не одно обстоятельство. Похоже, что она приняла какое-то решение. В ней чувствуется некая определенность.
Ее глаза глубоко запали, и она бледнее, чем в прошлый раз, как будто путь к этому решению стоил ей бессонных ночей.
Или все это мне только кажется. Возможно, она так выглядит, потому что встречала Рождество постом, бдением и повторением молитв по 700 раз дважды в день.
— С одной стороны, эти 30 лет изменили все. С другой стороны, все осталось по-прежнему. Директором тогда — в 50-х и в начале 60-х — был тайный советник Эбель. У него и у его жены было по специально сконструированному роллс-ройсу. Иногда один из автомобилей стоял перед входом, за рулем ждал шофер в ливрее. Тогда мы понимали, что или он, или его жена посещают завод. Их самих мы никогда не видели. У нее был личный салон-вагон, стоявший в Гамбурге, несколько раз в году его прицепляли к поезду, и они отправлялись на Ривьеру. Текущие вопросы управления решались финансовым директором, начальником отдела сбыта и главным инженером Оттесеном. Оттесен был всегда в лаборатории или на карьере в Саккаке. Его мы никогда не видели. Начальник отдела сбыта всегда разъезжал. Иногда он появлялся, рассыпая вокруг себя улыбки, подарки и фривольные анекдоты. Я помню, что первый раз, вернувшись из Парижа, после войны, он привез с собой шелковые чулки.
Она смеется при мысли о том, что когда-то могла радоваться шелковым чулкам.
— Я обратила внимание на то, что вы тоже неравнодушны к одежде. С годами это проходит. Последние 30 лет я носила только белое. Если ограничить земное, можно спокойно обратиться мыслями к духовному.
Я ничего не отвечаю, но это замечание заношу себе в память. Чтобы вспомнить его, когда я в следующий раз буду шить брюки у портного Твиллинга на Хайнесгаде. Он собирает такого рода перлы.
— Это был аппарат размером 165 см на 100 и на 120. Он работал при помощи двух рычагов. Один для континентальной десятичной монетной системы, другой для английских фунтов и пенсов. Необходимые сведения содержались в своего рода коде из отверстий в карточке, помещавшейся в машину. Таким образом, сведения становились менее доступными. Когда цифры загоняют на перфокарту и переводят в код, становится труднее понимать их. Это централизация. Так объяснил директор. Централизация всегда связана с определенными издержками.
В некотором смысле ориентироваться в современном мире стало легче. Всякое явление стало интернациональным. Гренландская Торговая Компания закрыла — это было частью процесса централизации — свое отделение на острове Макселл в 1979 году. Мой брат был там охотником в течение 10 лет. Королем острова, неприкосновенным, как самец-бабуин. Закрытие магазина заставило его перебраться в Упернавик. Когда я работала на метеорологической станции, он подметал набережные в гавани. Год спустя он повесился. Это было в тот год, когда процент самоубийств в Гренландии стал самым высоким в мире. Гренландское министерство писало в «Atuagagdliutit», что, похоже, трудно будет совместить необходимую централизацию и охотничий промысел. Они не написали, что, наверняка, дальше будет еще больше самоубийств. Но это подразумевалось.