Детство. "Золотые плоды" - Натали Саррот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В темном кинозале на улице Алезии, где я смотрю не помню уж какой немой фильм, сопровождаемый приятной, волнующей музыкой, я призываю эти слова или, вернее, вызываю их вновь, они уже являлись мне прежде, но я хочу еще раз увидеть их... момент благоприятный... я произношу их... они раздаются... может, поменять их местами?., я снова вслушиваюсь... нет, правда, они хорошо ложатся, составленная из них фраза звучит очень красиво... еще одна небольшая перестановка... но хватит проверять, а то все испортишь... надо только постараться сохранить эту фразу такой, какая она есть, и не упустить ни слова до той минуты, когда я буду переписывать ее начисто, в тетрадь, начав с новой строки, чтобы она снова предстала во всей своей красе, и в ее конце поставлю заключительную точку.
Теперь мне остается только, отступя от последней строки, провести чистым пером по линейке прямую, четкую линию.
— Никогда потом, на протяжении всей твоей жизни, ни один написанный тобою текст не приносил чувства такого удовлетворения и счастья...
Разве что чуть позже, в другом домашнем сочинении, про игрушки...
— Сочинение по французскому, заданное в третьем классе лицея. Я снова испытала тогда ощущение завершенности дела, мне явились прелестные слова, принесшие с собой «веяние прошлого, запах затхлости, ударивший мне в лицо, когда, оказавшись одна на чердаке старого дома, я приподняла крышку сундука, в котором валялись в куче выброшенные, сломанные игрушки... нахлынули чудесные воспоминания...», я словно зачарованная слушала, как глухо мурлычут в моих фразах «сдерживаемая печаль, волнующая ностальгия...».
— На этот раз ты черпала свои слова в основном из Бальзака... Согласись, ты не видела особой разницы между твоими сочинениями и книгами Бальзака, Буалева, Терье...
— Ну да, и это сходство придавало мне чувство уверенности, защищенности... Но должна признаться, мои сочинения нравились мне больше.
— Перечитав в последний раз «Мое первое огорчение»... я уже знала наизусть целые пассажи... я нашла его безупречным, совершенно гладким, и четким, и завершенным...
— Тебе была необходима эта четкость, гладкая завершенность, ты хотела, чтобы ничто не выбивалось из...
— Мне нравилось все точное, строго очерченное, неизменное... Позже именно поэтому меня привлекли планиметрия, неорганическая химия, основы физики... теорема Архимеда, машина Атвуда...{13} тут уж я была застрахована от всяких колебаний, непрочности, неустойчивости... у меня почва уходила из-под ног, как только мне нужно было удалиться от этих областей, где я чувствовала себя в полной безопасности, и ступить на зыбкую, тревожную почву стереометрии и органической химии... «Первое огорчение» завершено и отделано как нельзя лучше, в нем нет ни малейшей шероховатости, ни одного резкого, сбивающего с толку движения... только равномерное и легкое покачивание, тихий напев...
Нет, такое домашнее задание, безусловно, заслуживает того, чтобы я показала его отцу. Он любит смотреть мои тетрадки. Особенно по французскому.
Нам надо остаться одним, между нами существует молчаливый уговор, что Вера не должна при этом присутствовать. Так же как, не произнося ни звука, мы условились, что ее не будет рядом, когда я показываю отцу свой школьный дневник.
Конечно, от нее невозможно скрыть крестик, который учительница прикалывает мне на фартук, и я хожу с ним всю неделю, и тогда в Вере поднимаются легкие волны недовольства, враждебности.
Когда я, с тетрадкой в руке, вхожу в рабочий кабинет отца, он тут же оставляет все свои дела и начинает меня слушать... а я, читая ему, вновь испытываю наслаждение, как при чтении наизусть, только сейчас оно еще сильнее... в каком другом тексте моя интонация сможет лучше оттенить все нюансы?
Отец всегда очень сдержан, он не рассыпается в комплиментах, да они мне и не нужны, я понимаю по его лицу, по тому, как он меня слушает, — он скажет мне, что это очень хорошо. Ничего больше. Но мне достаточно. Нам и в голову не приходит, что эти домашние задания заслуживают оценки иного порядка. Никогда, даже отдаленно, намеком, не возникает у нас мысль о «писательском даре»... это уж самое последнее, что можно себе вообразить...
— Ты в этом уверена?
— Абсолютно. Я просто очень хорошо справилась с домашним заданием. Я ничего такого себе не позволила, да мне и не хотелось, я никогда не стремлюсь перейти предписанные мне границы, блуждать бог весть где, забраться туда, где мне нечего делать, искать неведомо что... или, чтобы быть точнее... я не позволяю себе того, что больше всего ненавидит отец, о чем он не может говорить без презрительной усмешки, — того, что он называет «мелкой славой»... нет, конечно, я к этому не стремлюсь. У меня и мысли не возникает о том, чтобы стать писательницей. Иногда я задаю себе вопрос, не смогла ли бы я быть актрисой... но для этого надо родиться красавицей, вроде Веры Корен или Робин. Нет, я бы хотела стать учительницей.
Когда учительница собирается вернуть нам сочинения, я предчувствую, вернее, я уверена, что она начнет с моей фамилии. Отметка не так уж и важна... наверное, 8, а может быть, 9... Но мне необходимо, чтобы мой успех был признан, чтобы мое сочинение стояло в начале списка!..
— А ты совсем не задумывалась о том, что это будет просто первое из тридцати довольно посредственных сочинений, и, следовательно, это отличие...
— Нет, не задумывалась. Номер первый представляется мне верхом совершенства. Чем-то, что царит надо всем. Неважно где. Я пребываю во власти заблуждения, что это уже вне конкурса. Ведь не может быть, чтобы то, что сделала я, шло после того, что сделал кто-то другой.
— А помнишь ярость против себя самой... в лицее Фенелон... когда мсье Жоржей, раздавая латинские переводы, впервые сказал тебе: «Что случилось? Вы...», ты оказалась тогда третьей или второй?
По дороге домой я вытащила из портфеля эту мерзкую тетрадку, растоптала, разорвала ее на кусочки и выбросила в фонтан на площади Медичи.
Все дети вокруг меня говорят «мама», Лили умеет теперь произносить это слово, Вера, говоря обо мне, называет меня своей дочкой... и люди иногда удивляются... У вас уже такая большая дочь? она ведь и вправду только на пятнадцать лет меня старше... И потом, хотя Вера и выглядит молодо, мне неудобно называть ее по имени, будто я взрослая, как папа, и поэтому однажды я предлагаю... совершенно не помню, как все это было... говорить ей «мама». Она отвечает: «Хорошо, только спроси разрешения у своей матери»...
Зато я прекрасно помню, как, сидя за столом, между отцом и Верой, я роняю слезы прямо в суп, помню молчание, царящее вокруг меня... отец не задает мне вопросов, он, должно быть, уже знает... Вера, наверное, все объяснила ему, как только он пришел, она, наверное, сказала: «Борецкая... — я знаю, между собой они называют маму Колиной фамилией... — Борецкая... ответила... что она не согласна».
Я пытаюсь сдержать слезы, но они текут все сильнее и сильнее, я утираю их носовым платком, сморкаясь... отец раздражен, рассержен, он хмурится... похлопывает меня по плечу... «Не горюй... — он всегда употребляет это слово, когда я «расклеиваюсь»... — не горюй, поверь мне, оно того не стоит». Но он не знает, что было в этом письме... мамина обида, негодование... какой надо быть бессердечной, черствой, неблагодарной, как можно забыть самые священные узы, то, что должно считать самым дорогим на свете, свою мать, это имя не может носить ни одна другая женщина, даже речи быть не может... ведь я предложила ей и другое... «мама Вера». Слово «мама» ни с кем больше не сочетается. У меня только одна мать на свете... и она еще жива...
Те давние слезы, высохшие уже почти два года назад... но какими длинными были годы в том возрасте... те мои слезы наворачиваются вновь, еще более горькие, жгучие.
Из больших синих листов бумаги, которыми я обычно обертываю учебники и тетради, я вырезаю маленькие квадратики, несколько раз складываю их, как мне показали, и у меня получаются бумажные птички. На голове у каждой с одного бока я надписываю имя, с другого — фамилию девочек из класса: вместе со мной их тридцать. Я расставляю птичек на столе, в несколько рядов, и я — их учительница... не та, настоящая, которая учит нас в этом году... я сама ее придумала... сажусь на стул, напротив.
Так, без особых мучений и даже забавляясь, я могу выучить самые тоскливые уроки. Я держу перед собой учебник по истории или географии и задаю вопросы своим ученицам и себе самой — «этим бездельницам», — когда я сама еще не очень хорошо знаю урок... они что-то лепечут, наговаривают мне бездну глупостей и нелепостей, которые я тут же изобретаю, передразнивая... мне очень нравится передразнивать людей, и иногда у меня это выходит очень смешно...
Замаскированное моими выдумками, дурачеством и уморительной белибердой, в меня может проникнуть то, что в обнаженном виде наверняка было бы отторгнуто: мирные договоры, названия битв, городов, департаментов, стран, их площадь, число жителей, промышленность... я приправляю все это чем-нибудь повкуснее... ну, например... «Скажи-ка мне, да, ты, ты, Мадлен Тамбуатт... чего же ты растерялась... Кто выиграл битву при Пуатье? Кто? Не подсказывайте... — я нетерпеливо стучу карандашом по столу... — Кто, ты сказала? Шарль и Марсель... Браво! Не надо смеяться. Шарль Мартель, невежда... Шарль Мар-тель... А ты, Сюзанна Морэн, скажи нам, кого он победил? Да ну! Немцев! Да что ж ты такое несешь, у тебя просто каша в голове... Немцы как раз отняли у нас... что, скажи, Жермен Пеллетье?.. — и она отвечает своим писклявым голосочком... — Эльзас и Лотарингию, в 1870 году... Очень хорошо... Но в один прекрасный день мы их отберем обратно. А при Пуатье... Мадам! Ну ладно, давай... Правильно, при Пуатье мы победили арабов... в 732 году. Запомните хорошенько: 732 год...»