Разведка - это не игра. Мемуары советского резидента Кента - Гуревич Анатолий Маркович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, переживания были у меня ужасными, и уже с первых дней они отразились на состоянии моего здоровья на всю последующую жизнь. Признаюсь, еще задолго до того, как я узнал, что задумал в отношении меня «Смерш», не зная преступного ведения следствия, в отдельные мгновения появлялась мысль: а не следует ли мне уйти из жизни немедленно? Я находил в себе достаточно сил, чтобы эту мысль отогнать сразу же после ее появления.
Мы еще не успели подготовиться к завтраку, как дверь камеры с громким щелканьем замка открылась. Принесли завтрак. Несмотря на усиленные уговоры моего сокамерника, естественно, есть я ничего не мог. Отдохнуть на кровати я тоже не мог. Да это и не разрешалось. Прошло немного времени, и вдруг дверь опять открывается, и меня вызывают на «допрос». Подчеркиваю, надзиратель сказал, что меня вызывают на допрос, а не для работы, о чем меня, как я уже указывал, предупреждали. Я быстро собрался и гут же последовал за надзирателем внутренней тюрьмы. У выходной двери на лестничную площадку повторилась утренняя процедура, только в обратном порядке. Дверь открылась, и, оформив какую-то записочку, часовой передал меня конвоиру. Вновь был проделан уже знакомый путь «государственного преступника» по коридорам.
Меня доставили не в кабинет Кулешова, а в кабинет генерал-лейтенанта Леонова, как мне тогда сказали, начальника следственного отдела ГУКР НКВД СССР. Там находилось несколько человек, в том числе и его заместитель Лихачев, которого я видел в первый раз, и уже знакомый мне следователь Кулешов.
Генерал майор обратился ко мне очень вежливо, если не сказать, как мне тогда показалось, дружелюбно. Он сообщил, что по моей просьбе о выделении мне стенографистки принято решение о предоставлении в мое распоряжение двух стенографисток.
Начальник следственного отдела не постеснялся повторить сказанные мне ночью слова Абакумова о том, что им обо мне все известно, что мне лично ничего не угрожает и я после окончания предусмотренной «работы» вместе с Кулешовым смогу «продолжить» предусмотренные мною доклады, и том числе и не только в «Центре», а затем вернусь, перед тем как направлюсь на отдых в какой-либо санаторий, домой в Ленинград, к моим родителям. Больше того, явно желая меня успокоить, он подчеркнул, что на вполне заслуженный и необходимый отдых я буду направлен в хороший санаторий. Понятие «Смерш» и имя И.В. Сталина, возможность моего приема у него для доклада и на этот раз не упоминались. Я мог только предполагать, что Леонов имел в виду и эту инстанцию.
Беседа в этом кабинете была весьма непродолжительной. Никто из присутствующих не обронил ни слова. Вел разговор только сам генерал-майор. Хочу подчеркнуть, что Леонов очень мило со мной попрощался и высказался о скорой новой встрече. Все сидевшие в кабинете наклонили головы, и я мог понять, что они тоже прощаются со мной в вежливой форме. После этого я вместе с Кулешовым проследовал уже в принадлежащий ему кабинет.
Кулешов и на этот раз продолжал держаться довольно вежливо. На столике, за которым я должен был сидеть, лежала пачка сигарет и коробок спичек. Мы закурили, хозяин кабинета сел за свой стол и тут же позвонил по телефону и попросил принести кофе.
Ссылаясь на свое начальство, Кулешов предупредил меня о том, что мы не должны терять времени, а поэтому немедленно приступим к работе. Сняв вновь трубку телефона и набрав номер, Кулешов пригласил, видимо уже ожидавшую нас, стенографистку, которая явилась незамедлительно. Тоже вежливо поздоровавшись, она села за стол сбоку от Кулешова. Мы начали усиленно работать, я диктовал стенографистке все, что считал нужным, – правда, большая часть уже входила в привезенный мною доклад, но все, же кое-какие уточнения и добавления я считал необходимым внести.
Работа продолжалась почти четверо суток. Мы начинали, как правило, примерно около 10 часов утра, а заканчивали около 18 часов, чтобы возобновить наш труд часа в 21–22, а затем уже разойтись на отдых часа в 3–4. Стенографистки менялись довольно часто. Сам Кулешов занимался какими-то другими делами, какими именно, конечно, я не знал. Во всяком случае, он ни разу не уточнял что либо из диктуемого мною и не задавал никаких вопросов. У меня создавалось впечатление, что он демонстративно самоустраняется.
Во время дневной работы обед мне приносили в кабинет. Конечно, он здесь был лучше, чем тот, который я впоследствии получал в камере. Кулешов иногда покидал свой кабинет, но всегда просил по телефону, чтобы его кто-либо заменил. Видимо, оставить меня наедине со стенографисткой не полагалось.
После моего возвращения в камеру по окончании первого «допроса» сокамерник поинтересовался, в чем меня в конечном счете обвиняют. Мой ответ, что мне не предъявлено никакого обвинения (естественно, я не предупреждал о том, что мне была поручена «совместная работа»), его нисколько не удивил. Наоборот, он сказал, что часто обвинения предъявляют позже, а иногда даже после окончания следствия. Он поинтересовался и тем, что было написано в ордере на арест или постановлении о взятии меня под стражу. Я ответил, что ни то и ни другое еще не было предъявлено. Это его немного, как мне тогда показалось, удивило. Видимо стараясь меня успокоить, Михайлов тут же добавил, что и это не должно меня волновать, потому что, хотя и довольно редко, бывает и так, что ордер на арест предъявляют через пару дней.
Вот сейчас, когда я пишу впервые всю правду, во всем признаюсь перед моими близкими, а их уже осталось очень мало, отец и мать, возможно не выдержав всего случившегося, уже давно умерли, с моими друзьями и соратниками по национально-революционной войне в Испании, а их уже тоже осталось немного, признаюсь, мне не очень-то легко все вспоминать из всего перенесенного мною. Я как бы вновь переживаю все, что меня долгие годы угнетало, но в то же время, в некотором отношении, мне делается и легче. Я бы сказал, что с меня снимается какой-то груз, какая-то тяжесть, давившая все эти годы, начиная с 7 июня 1945 г., то есть после моего возвращения в Москву. Только сейчас я перестал бояться рассказывать, как меня нагло принял в первую же ночь и еще в несколько последующих «приемов» Абакумов и как вели себя но отношению ко мне его, опять-таки только теперь не боюсь употребить это слово, сатрапы. Правда, я обо всем этом писал сразу же после моего прибытия в Воркуту в ИТЛ в 1948 г., в том числе и в адрес САМОГО Абакумова. Одновременно с направляемыми из ИТЛ письмами Абакумову, Сталину, Берии и другим, а в особенности уже находясь на свободе, отправляя их в различные инстанции, я всюду указывал на допущенные следствием извращение действительности, фальсификацию и самые настоящие подлоги. Я всегда просил только одного – четкого рассмотрения моего дела в судебной инстанции с обязательным моим присутствием.
Мне кажется, любой читатель сможет понять, что переживал в те годы довольно молодой человек – а мне было тогда еще неполных тридцать два года, – который в своей жизни, куда бы ни занесла судьба, не думал лично о себе, о своем веселье, о возможности создать нормальную семью и иметь детей, а отдавал всего себя только доверенной ему работе. Тогда мне казалось, что, именно принося пользу другим, Родине, заключается человеческое счастье. И вдруг подобное унизительное отношение. Больше того, этот человек, то есть я, убеждался все больше и больше в том, что люди, которым партией, правительством, народом доверены высокие, ответственные должности в аппарате наркомата и прокуратуры, способны разыгрывать комедии с единственной целью – обмануть того, кто попал тем или другим, даже незаконным путем в их руки. Безусловно, тогда, после «приемов» Абакумовым и Леоновым, я еще не знал, что они не только разыгрывают комедию, но и уже намерены и усиленно готовятся к осуществлению совершенно неоправданного подлога, который может, по существу, стоить жизни попавшему к ним невинному человеку.
Пройдут считанные дни, и я смогу убедиться в нечестности, нечистоплотности этих людей, облачившихся в тогу служителей, защитников государства, правосудия. Тем не менее уже с первого часа, с первой «беседы» с Абакумовым меня тревожила одна мысль: зачем понадобилось меня «перехватывать», изолировать полностью от внешнего мира, лишать меня возможности быть принятым для доклада моим непосредственным начальником, командованием «Центра» и в других инстанциях? Неужели они опасались, что я, приехавший в Москву по личной просьбе, доставивший завербованных гестаповцев и многие материалы, смогу скрыться и, будучи кем-то завербованным, начну вредить Советскому Союзу?