Богдан Хмельницкий - Михайло Старицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Твоя правда, пане гетмане! — согласилась старшина.
— Но Тугай-бей уклоняется {337}, — продолжал Богдан, — хитрый татарин! Он не доверяет нашим потугам. Я послал ему известие о нашем усилении и буду просить начать битву. Быть может, теперь он станет решительнее.
— Ладно, батьку! — одобрили старшины распоряжение гетмана.
— Мы тебе верим и разум твой чтим, а воле твоей коримся бесперечно.
А Морозенко уже мчался стрелой с поручением Богдана к Тугай-бею.
Утро стояло влажное, туманное. Кругом молодого козака расстилалась изумрудная долина с мягкими пологостями, покрытыми то там, то сям кудрявыми силуэтами окутанных мглою дерев. Налево, за извилистою гривой оситняга и светлыми проблесками воды, темнел длинною полосой польский обоз. Сердце Олексы билось как-то горячо и тревожно, легкий морозец пробегал по спине... Но не страх, — нет, какое-то другое чувство, делавшее все его движения необыкновенно смелыми и легкими, а мысли удивительно меткими, охватывало теперь козака.
— Так, так, скоро в бой! И поквитаемся ж за все, други, — повторял он вполголоса, сжимая коня острогами, — и за других, и за себя!..
И при этих словах перед глазами козака вставала такая близкая черноволосая головка с большими, испуганными глазами, и казалось ему, он слышит ее детский голосок: «Олексо, а когда ты вырастешь, ты женишься на мне?» Где-то, где-то она теперь, бедняжка? Да и жива ли еще? Думает, что Олекса забыл ее... Олекса... Да нет, нет!.. Надейся и жди, Оксаночка! Господь милосердный не оставит нас! Завтра битва, а там и Чигирин».
Окруженный своими мурзами, свирепый и дикий Тугай-бей сидел на куче сложенных конских кож и молча щелкал орехи, запивая это лакомство кумысом, когда к нему ввели Морозенка. Молча, с непроницаемым лицом выслушал он пылкую речь козака, то оскаливая свои крепкие белые зубы, закладывая орех в рот, то сплевывая на сторону шелуху.
— Да будет благословенно имя аллаха, дающего всем дыхание, — произнес он наконец, — что он послал моему побратыму такую подмогу; но пусть Богдан не слишком доверяет козакам: кто раз изменил, может изменить и в другой раз.
— Они не изменили, блистательный повелитель, — вспыхнул Морозенко, — они только пристали к своим братьям.
— Пек! Но ведь они выступали против них.
— Их принудили силой, гроза неверных.
— Шайтан! В случае неудачи козаков они будут говорить то же самое.
— Неудачи быть не может! — вскрикнул горячо Морозенко. — Победа в наших руках: могучий властелин сам это видит своим орлиным, прозорливым оком.
— Клянусь аллахом, да! — поднял Тугай свои черные, косые глаза. — А потому я не знаю, о чем хлопочет доблестный брат мой, источник отваги и боевой мудрости! Победа так очевидна, неприятель ничтожен, в капканах... Стоит ли на него подымать разом два клинка?
— Пан гетман желает раздавить их с двух сторон сразу, чтобы меньше пролить родной крови.
— Гм... каждому полководцу кровь своих дорога, — мотнул головою Тугай-бей и замолчал, сдвинувши черные брови, причем лицо его приняло жестокое, непреклонное выражение. — Впрочем, я подумаю... Ступай! — махнул он рукой, и Морозенко вышел.
Целый день просидел Морозенко в стане Тугай-бея. Татары угощали его и кониной, и шашлыком, и чихирем, но ни ответа не давали от своего повелителя, ни самого его не пускали назад.
Долго томился Морозенко; тревога уже начинала не раз мутить его кровь, подбираться мучительным холодом к сердцу; нехорошие думы овладевали мало-помалу его головой. Он уже сорвался было лететь и без ответа, да и то не пустили, словно пленника. Тогда Морозенко решил отважиться на все темной ночью и стал поджидать ее с нетерпением. Как вдруг поздним вечером оживился весь табор: поймали какого- то поляка, посла из польского обоза, и, заарканенного, бледного, изможденного, потащили в шатер Тугай-бея.
Через минуту поднялась во всем лагере суета. Выходили из шатра мурзы, передавали что-то радостное татарам, те в свою очередь сообщали другим, и всюду росло веселое настроение. Хотя Морозенко и понимал по-татарски, но из быстрых их речей не многое мог уловить, — он только догадался, что перехвачено какое-то письмо, что полякам очень худо...
Вскоре позвали и его к Тугай-бею. Теперь и Тугай-бей, и все мурзы смотрели дружески, приветливо.
— Передай нашему брату и союзнику, — произнес важно и торжественно Тугай-бей, — наш братский привет и вечный барабар. Хотя расчет и велел бы нам удержать своих воинов от первой битвы, но, ввиду того, что побратым наш желает выступить с нашею рукой, мы готовы заставить умолкнуть рассудок и послушаться голоса сердца. Пусть не тревожится брат мой: мы встретимся с ним при звуках труб и при бранных кликах... Дети аллаха мешают в дружбе кровь с кровью и душу с душой...
Над козачьим лагерем висела уже глухая темная ночь. И люди, и кони, и суетливый радостный гам давно уже улеглись и смолкли, лишь ветер не улегся, а выводил какую- то плаксивую ноту да вартовые перекликались ему в тон... Впрочем, не спал еще один человек в лагере, предводитель этой грозной силы, — гетман Богдан; он быстро ходил взад и вперед по палатке, останавливаясь, прислушиваясь, и, подавленный каким-то необоримым волнением, то садился к столу и сжимал себе голову, то отхлебывал из стоявшего на столе кубка.
Не робость, а какое-то жуткое чувство, смешанное из неотвязных сомнений, из едких желаний проведать, что сулит завтрашний день, из невольного трепета перед битвой, шевелилось пауком в его груди и застилало паутиной и сердце, и мозг; в этой паутине путались, вязли обрывки мыслей, неразрешимые вопросы и бросали гетмана то в жар, то в озноб.
«Да, — стучало у него в висках, — завтра... завтра... завтра... роковой час... секирой висит... Но судьба за нас... победа несомненна... такое единодушие... — бодрил себя гетман, но безотчетная тревога подтачивала тут же его бодрость; — А артиллерия?.. Наша ничтожна... три-четыре калеки, а там... да и гусары, ведь если они ринутся со своими страшными копьями — нашим не устоять: ни пулей, ни стрелой не прошибешь их лат и шеломов, а малейшее колебание, ничтожный перевес в натиске врага — и паника может охватить еще не окрепших, не уверенных в победах... Оттого-то для верности первого удара и нужно бы было татар, — ой как нужно было бы! А Тугай-бей словно уклоняется, да вот и Морозенка до сих пор нет! — затревожился вдруг Богдан. — Отчего? Давно бы пора! Ведь Чамбул рукою подать... Или не застал Тугая? Но нет! Бей никогда не оставит своих полчищ... Или схвачен поляками и на пытке конает? Только Морозенко ужом пролезет, ветром пролетит, пиявкой выскользнет, а живым в руки не дастся! Ну, а если Тугай?.. — сыпнуло ему словно снегом за шею. — Нет, нет!.. Прочь, черные мысли!»
Богдан отдернул полу палатки и стал всматриваться в черную мглу: далеко за речкой мерцали огни польского лагеря, словно волчьи зрачки, но так тускло, что Богдан подумал, не пал ли туман? «Но ведь при ветре тумана не бывает? А может быть, моросит? Ах, кабы дождь, вот бы помощь была, так помощь!»
— Эх, где ты, моя доля? — даже вскрикнул он, пронизывая пытливым оком тьму ночи. — Побратым... Неужели?.. — зашептал Богдан побелевшими губами. — Боже, не попусти! — сжал он руки с такою силой, что пальцы захрустели. — Ты дал мне знак неизреченного милосердия, не отврати же лицо от рабов твоих!
Долго стоял Богдан в молитвенном экстазе, а потом, словно просветленный и успокоенный упованием, бодро воскликнул:
— Эх, да что же это я кисну, словно баба перед пологами? Заварено пиво, нужно распивать, а слепую долю можно и за косы! — и, нахлобучив шапку, он вышел из палатки и направился по лагерю в передовую линию.
Ветер освежал его пылающее лицо, быстрая ходьба усмиряла душевное волнение. Богдан подошел к гармашу Сычу, который с тремя гарматами и небольшим отрядом присоединился вчера к главному табору. С бритой, огненного цвета головой, с огромным оселедцем, закрученным за ухо, в чудовищных усах, он не только уже не напоминал давнего, золотаревского дьяка-звонаря, но мало был похож и на того новичка на Запорожье, что поднял плечом целый дуб. Богдан посылал его лазутчиком в Кодак повыведать о настроении тамошнего гарнизона и повысмотреть на случай приступа слабые стороны крепости... Сыч блистательно исполнил поручение гетмана и успел еще украсть одну пушку, снял собственноручно дуло с лафета и выволок его за мур, а два других орудия вывез из Присечья, где ковали их кузнецы.
Начинался мутный рассвет, но окрестности еще тонули в сумраке ночи.
— Здоров будь, Сыч, — приветствовал его Богдан, — я на радостях вчера забыл и поблагодарить тебя и расспросить хорошенько.
— Благодарить-то, ясный гетман, не за что, — поправил смущенно Сыч свои всклокоченные усы, — не велика штука позвонить, бовкали ведь мы прежде в звоны.
— Что прежде! Теперь вот как бовкнешь. А на Кодак надеяться можно?
— Да залога (гарнизон) там хоть и не совсем наша, а суть добрые приятели, вот только сам комендант... но «аще будем толцитися, то и отверзется» *. Вот это от них и подарок, — ударил он рукою по медному жерлу, — добрая пуколка, а вот те две нашей работы.