Арлекин и скорбный Экклезиаст - Фаина Раневская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Думаю, что я застенчива; правда, в молодости была понахальнее. На сцене же стеснительность меня оставляет: она есть до и после спектакля.
– Забываетесь вы в роли?
– Сумасшедшие только забываются: забудешься – и парик с себя сорвешь. Состояние двойственное, если говорить серьезно.
Забываю себя, но и неотлучно слежу за собой, чтобы не «соскочить» с главного.
– Как же совместить импровизацию с самоконтролем?
– Я знаю, кого буду играть, а как – не знаю. Нужна основа, нужна задача – тогда можно импровизировать. Немыслимо одинаково сыграть даже десять спектаклей, не то что сто.
– Тяжелая профессия?
– Ужасная. Ни с чем не сравнимая. Вечное недовольство собой – смолоду и даже тогда, когда приходит успех. Не оставляет мысль: а вдруг зритель хлопает из вежливости или оттого, что мало понимает?
– А если не быть актрисой – кем быть?
– Археологом. (Ответ последовал незамедлительно.) Только археологом.
– Почему?
– Очень интересно знать, что создавали люди тысячу лет назад. В этом открывается большой смысл: в памяти, которая не исчезает и которую одни сохраняют для других. Прошедшее меня волнует.
Нередко бывает так: вам что-то про себя говорят, но слова существуют отдельно, а человек – отдельно. С Раневской – наоборот: все сказанное подтверждается тут же, словно подстроено. Вот и сейчас: сидим около стола, а на столе открытый том «Переписка Пушкина» и рядом второй. Тут же Маяковский, сборник Поля Элюара на французском языке и «Легенда о докторе Фаусте». Последняя – из серии «Памятники мировой литературы». Если в этом доме что-то и есть, то книги, читанные книги. На полках они стоят не шеренгой, не чинно, на большом круглом столе сгрудились во множестве, вперемешку с альбомами по искусству, и вообще – стоит только появиться чему-то значительному из мемуаров, литературных изысканий, публикаций, как книжка эта рано или поздно очутится у Раневской.
– Фанна Георгиевна, отчего вы сами не пишете? Вы столько знаете, стольких видели… (Задаю вопрос неспроста: афоризмы Раневской в театральном и не только театральном мире более чем известны, и меткие словечки известны, и написанные ею не от своего лица шуточные письма – литература, так отчего же не писать?)
– Театральное общество просило меня об этом, я начала, но все написанное порвала. Не могу рассказывать о себе. О других – не имею права, не знаю, как бы они к этому отнеслись. Кроме того, о многих прекрасных актерах, которых я знала, написано до меня. Когда же обо мне кто-нибудь пишет, это волнует. Делается и приятно, и тревожно: как-то я прочла о себе в одном журнале, но это была я и не я.
– В актерской жизни нужно везенье?
– Необходимо. Больше, чем в любой другой. Актер зависим, выбирать роли ему не дано. Я сыграла сотую долю того, что могла бы.
– Есть роли, к которым вы относитесь по-особому?
– Я не придаю большого значения тому, что сделала в театре и кино. Люблю играть эпизод – он в состоянии выразить больше, нежели иная многословная роль. Два моих самых любимых эпизода по характеру противоположны. Я имею в виду спекулянтку из «Шторма» и тапершу из фильма об Александре Пархоменко. «Нет маленьких ролей – есть маленькие актеры», – это сказано удивительно точно.
– Каков путь к роли? Разный в разных случаях или в подходе есть общее? И что служит «материалом» образа?
– Материалом служит и свое, и чужое. Черты роли беру от всех окружающих – знакомых, незнакомых и воображаемых. Когда играла в «Шторме», приписала к тексту свои слова. В 20-х годах жила трудно, на базаре меняла вещи на продукты и видела, и слышала там много любопытного. Это мне помогло. Если же лицо пьесы непонятно и неизвестно по жизни, работа идет труднее.
Для тех, кто «Шторм» не смотрел, необходимо коротенькое добавление. В спекулянтке разгадан и явлен тип: тип явления, а не только человека. Человек может выглядеть вполне респектабельно, вполне современно, но коль скоро он спекулянт, в душе его, как в душе героини Раневской, будет жить и алчность, и страх, и изворотливость. Под любой личиной, но они будут существовать.
– Доверяю впечатлению от первого чтения пьесы; иногда это впечатление предопределяет все дальнейшее. Иногда образ возникает от внешнего представления, но внешнее всегда служит выражением внутренней сути. Они должны совпасть.
Жест и мимика появляются с рождением человека – роли, работа же над ролью продолжается до тех пор, пока пьеса не сойдет со сцены. А работают актеры всегда и везде. Я вонзаюсь в того, кого изображаю.
– Кого бы вы назвали мастером? – Того, кто понимает, для чего и для кого он на сцене.
– «Для кого» – это для публики?
– Для народа.
– Когда возник этот взгляд на профессию?
– Сразу такое не приходит, приходит с годами. А вначале была только радость.
Новое есть талант
Нателла Лордкипанидзе
«Неделя» 22 августа 1976 г.
Листы глянцевитой плотной бумаги аккуратно разрезаны пополам и исписаны крупным изящным почерком. Свободным. Даже тогда, когда автор хочет что-либо добавить к уже сказанному, рука его не торопится, и слова ложатся поверх строк так же изящно и четко. Пишущий знает, что он хочет сказать, и потому не сбивается – иногда только уточняет мысль.
Написанное делится на короткие абзацы, и каждый абзац пронумерован. Всего их пятнадцать – по числу вопросов, которые мы задали Фаине Георгиевне Раневской.
Нам и раньше приходилось беседовать с ней на аналогичные темы, но коль скоро речь зашла о том, что сказанное может быть опубликовано, Раневская захотела точности и определенности. Мало ли как можно понять друг друга, даже при желании понять и верно передать понятое.
Что это – педантичность? Преувеличенное внимание к себе? Вопросы риторические, признаемся сразу, при том, что сразу скажем: Раневская не из тех, кто хочет и способен притворяться, будто не знает, интересуются ею или нет. Знает, что интересуются, но даже если бы она не была известна, ответы все равно продумывались бы и писались, потому что и вопросы, и ответы касаются главного в ее жизни – театра.
Понимаем, что и это утверждение может прозвучать риторически. Когда пишется что-либо в похвалу человеку, обязательно утверждается, что он предан своему делу. Утверждение это стало общим местом, хотя и верно по существу. Только вот одно: чему предан человек? Делу или тому, чем дело в состоянии его лично вознаградить? Что он ценит в первую очередь: известность, успех и вытекающие отсюда последствия, ради которых он действительно готов трудиться в поте лица, или последствия для него – всего лишь производное от чего-то неизмеримо большего, стоящего в ином ряду?
У Раневской трудный характер. Есть вещи, к которым она нетерпима, и тут уж ничего не поделаешь, как ни старайся. «Когда на репетиции в руках моего партнера я вижу смятые, слежавшиеся листки – отпечатанную на машинке роль, которую ему не захотелось переписать своей рукой, я понимаю: мы говорим с этим человеком на разных языках. Вы подумаете: пустяк, мелочь, но в пустяке труднее обмануть, чем в крупном. В крупном можно притвориться, на пустяки же, как правило, внимания не тратят».
Хотим понять, что для нее в этих слежавшихся листках? Только ли знак небрежности, лености, которые сами по себе достаточно несимпатичны, или есть тут связь с другим: с самой ролью, с тем, как она готовится, обдумывается? Короче – с процессом творчества?
ВОПРОС: Подготавливая роль, интересуетесь вы ею или всей пьесой?
ОТВЕТ: Конечно же, надо знать пьесу, продумать ее и додумать. Если пьеса современная, то, с разрешения автора, что-то и приписать к роли. Если это необходимо…
Теперь, пожалуй, ясно, чем вызвано недоверие к актеру: тем, что его работу делает другой. Тем, что это он, посторонний, еще и еще раз читает пьесу, отыскивая в ней твои реплики. Тем, что ты невольно, сам того не желая, но и не утруждая себя заботой, лишаешься возможности лишний раз остаться с текстом наедине.
Почему-то вспоминаются записи, хранящиеся в архиве музея Художественного театра. Красиво переплетенная тетрадь уже выцвела, но видно, как тщательно она сделана, как старателен труд человека, заполнившего ее листы. Человек – Леопольд Сулержицкий, личность с биографией необыкновенной, отмеченной печатью страстности, даже неистовства. А между тем тщательность тетради не удивляет – скорее наоборот. Сулержицкий занимается тем, что увлекало его в ту пору жизни больше всего, и вносит в свое увлечение – свое дело – весь жар души. А делом ею была «система Станиславского», в то время едва зарождавшаяся. Он был конфидентом Константина Сергеевича, наблюдал за его репетициями, записывал их. Выдержки из своих записей он и собрал в отдельную тетрадь и подарил эту тетрадь учителю.
При этом хочется напомнить, что были они в то время в расцвете сил, были очень известны, были, что называется, нарасхват, но один счел для себя необходимым пересмотреть и переписать заметки, которые велись на протяжении нескольких «лет, а другой – не просто принять подарок, но прокомментировать то, что было в тетради. Поверх записей Сулержицкого – карандашом пометки Станиславского.