Последняя Мона Лиза - Сантлоуфер Джонатан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удовольствие кончилось, когда мой GPS вдруг отключился, и я забрел в тупик. У меня тут же снова возникло ощущение, что за мной следят. Не исключено, что это был приступ паранойи, но интуиция меня не раз выручала, и я привык ей доверять. Время от времени оглядываясь, я пошел обратной дорогой и вскоре выбрался на более широкую и оживленную улицу. Там и Гугл-карты вернулись к жизни.
Безотрывно следя за движением синего шарика на экране телефона, я не заметил, как пейзаж вокруг стал неприглядней и грубей: некрасивые старые здания чередовались с уродливыми новыми, а мусора и граффити здесь было столько, сколько я еще не видел в этом городе. Так что я обрадовался, когда телефон направил меня на проходившую по соседству автомагистраль со стоянкой велосипедов на одной стороне и стоянкой мотоциклов на другой: десятки этих механизмов стояли аккуратными рядами, под одинаковым углом к земле. Миновав еще один квартал, я оказался на улице виа дей Пепи, о чем свидетельствовала табличка, высоко висевшая на грязно-коричневой стене с явными следами водной эрозии. На этой улице и жил Кватрокки.
Виа дей Пепи казалась слишком узкой для автомобилей и походила на закоулок, но было в ней и некое очарование. Некоторые дома щеголяли свежевыкрашенными ставнями на верхних этажах и изящными металлическими украшениями на окнах первого, впрочем, выполнявшими при этом роль решеток. Стены нескольких домов потрескались и были изъедены временем, но остальные несли явные следы благоустройства в виде крашеных фасадов и новеньких дверей. В число последних входил и дом номер пятнадцать, где жил Кватрокки: три этажа охристо-желтого цвета, темно-зеленые ставни, хорошо отремонтированные стены. Дверь также новая, но сделана из темного дерева и закруглена вверху под старую каменную арку, над ней перемычка в форме полумесяца, украшенная металлическими цветочками. В центре двери висел металлический молоток. Я приподнял его и отпустил – он упал обратно, ударив по деревянной двери: звук получился резким и гулким.
Никто не отозвался.
Потом я заметил бронзовую табличку современной работы с кнопкой звонка и овальной решеткой – судя по всему, домофон. Я нажал на кнопку, подождал, затем попробовал еще раз. Ответа не было.
Я еще раз приподнял дверной молоток и постучал.
Тишина.
Тогда я еще раз набрал номер Кватрокки – мне показалось, что из дома при этом чуть слышно донесся сигнал мобильника – ответил автоответчик, я назвал свое имя и сказал, что я стою у двери.
Отойдя на противоположную сторону узкой улочки, я осмотрел окна – ставни были закрыты, в доме полная тишина. Получается, Кватрокки исчез, не поставив в известность начальство и знакомых? Непонятно, неприятно и даже нечисто.
Особо не задумываясь, я отыскал номер ближайшего полицейского участка и позвонил туда.
– Persona scomparsa,[41] – сказал я.
Полицейский спросил, давно ли этот человек исчез.
– Pochi giorni, – ответил я. Несколько дней назад.
– Non abbastanza tempo,[42] – выпалил он и повесил трубку.
Я позвонил еще раз. Трубку взял тот же коп.
– Можете вы хотя бы осмотреть его дом?
Полицейский спросил, прихожусь ли пропавшему родственником. Когда я ответил, что нет, он снова повесил трубку.
– Сам пошел! – прокричал я в замолчавший сотовый.
Может быть, я зря разволновался? Возможно, Кватрокки просто уехал куда-нибудь, чтобы побыть одному. Он действительно многое пережил – хотя в тот раз за обедом был, в общем, в норме, дружелюбно настроен и общителен. Что могло измениться?
Я оглянулся на дом номер пятнадцать: окна по-прежнему закрыты ставнями, вообще, все тихо. Я всегда доверял своей интуиции, и прямо сейчас она говорила мне, что здесь что-то неладно.
33
Квадратный зал, без особых изысков отделанный серо-белым мрамором, оказался меньше, чем я себе представлял по фотографиям, но венчавший его идеальный купол из кругов и полукругов возносился вверх неожиданно высоко. Задрав голову, я вглядывался в него, словно в небо, пытаясь понять, какую идею вложил Микеланджело в капеллу Медичи – знаменитую усыпальницу этой банкирской семьи, которая правила Флоренцией в течение двухсот лет и оставила свой след повсюду в городе.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})После безуспешных поисков Кватрокки я вернулся в библиотеку и читал до обеда. Я не собирался заходить в капеллу, пока Кьяра не обмолвилась, что она находится прямо за углом. Это оказалось не совсем так – во Флоренции вообще мало углов как таковых. Но действительно, достаточно было пройти вдоль длинной стены монастыря Сан-Лоренцо обратно к гостинице, и вот она, часовня, на площади Мадонны, буквально через дорогу от моего жилища. Сколько раз я проходил рядом с ней – и мимо, сколько раз бездумно смотрел на маленькую скромную табличку «Cappelle Medicee» – и не замечал ее.
Стоя в центре часовни практически в полном одиночестве – не считая сидевшего в дальнем углу охранника, занятого перепиской по смартфону – я медленно поворачивался на месте, впитывая ощущение мощи и монументальности, которое Микеланджело вложил в скульптуры, в архитектуру, в глухие окна, наводившие на мысль о безысходности. Обычных окон не было совсем – своего рода роскошная клаустрофобия – и я поневоле задался вопросом, не хотел ли Микеланджело заставить человека почувствовать себя здесь в ловушке, как в чистилище. Я поднял глаза на скульптуру Лоренцо де Медичи в натуральную величину: лицо его скрывала тень, и весь он выглядел замкнутым и задумчивым. По ассоциации с увиденным, я вспомнил то, о чем только что прочитал в дневнике – как Винченцо впервые увидел своего сына в больничных яслях, держал его на руках и думал: это все, что у меня осталось от Симоны, и единственное, что у меня осталось в этом мире. Затем явилась разъяренная мать Симоны, Маргарита, и обвинила его в убийстве своей дочери. Сцена была ужасная, и Винченцо, описывая ее, не щадил ни читателя, ни себя. Он признал свою вину, он был не в силах помешать Маргарите забрать ребенка, и когда теща заявила, что он никогда больше не увидит сына, не смог ничего возразить. Погребальная часовня казалась мне самым подходящим местом для осмысления прочитанного и размышлений о жизни и смерти.
Содрогнувшись, я еще раз окинул взглядом задумчивого Лоренцо Медичи и стоявшие рядом аллегорические фигуры «Утро» и «Вечер» – массивные скульптуры, которые мог создавать только великий Микеланджело. Затем я повернулся, чтобы посмотреть на статую Джулиано, столь же массивную, но с красивым идеализированным лицом и невероятно длинной шеей. Джулиано застыл в такой позе, как будто собирался встать. В нем вообще все казалось таким живым, что эти два образа резко контрастировали друг с другом.
Винченцо в течение нескольких недель после смерти Симоны не расставался с мыслями о самоубийстве. Чувство вины не давало ему покоя и сна. Какое-то время он спасался от мучительной боли в беспробудном пьянстве, и это состояние было мне слишком хорошо знакомо. С мыслями об этом я продолжал рассматривать аллегорические фигуры «Ночь» и «День», окружавшие Джулиано. Первая изображалась в виде женщины с преувеличенно длинными руками и ногами. Она была лучше отшлифована и более закончена, чем ее напарник-антипод: мужчина «День» представлял собой полузвериную фигуру с львиной головой, наполовину закрытой его собственным мощным плечом. Я подошел поближе, чтобы рассмотреть его грубо высеченное лицо, которое выглядело незавершенным, и вспомнил, что вся гробница так и не была закончена. Микеланджело ведь собирался быть не только ее архитектором и скульптором, но и написать фреску воскресения, чего он так и не сделал.
Мои мысли снова обратились к Винченцо, который несколько недель вынашивал идею самоубийства, пока не понял, что у него есть причина жить – его сын! Он исписал несколько страниц, подробно повествуя, как он оделся, побрился, надел свою лучшую одежду и отправился к матери Симоны. Та захлопнула дверь своей парижской квартиры у него перед носом, но он отказался уходить и продолжать колотить в эту дверь, пока не заставил впустить его. Он умолял показать ему сына, и Маргарита снизошла до этого. Винченцо любовно изобразил младенца с мягкими светлыми волосами и серо-голубыми глазами, как у матери, затем описал, как держал его в руках, целовал сына и умолял Маргариту позволить ему забрать его домой или хотя бы навещать. Она отказалась, обвинив его в том, что у него ничего нет: ни денег, ни возможности заботиться о ребенке – и Винченцо знал, что она права. Он уходил от нее вновь сломленным, в очередной раз обдумывая способы самоубийства. Все это было описано таким литературным языком и в таких подробностях, что я словно слышал его рассказ и видел воочию, как он бродит по улицам Парижа, подавленный и готовый покончить с собой – мой прадед, которого я никогда не знал и который вдруг стал для меня более живым и близким, чем мои собственные родители.