Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Эй вы, - угрюмо кричит Толоконников, - выходи, что ли, кто против меня, весёлы воры!
- Еруслан Лазарич? Здорово ли живёшь? Тоскует мой кулак по твоему боку!
- А ты выходи!
- А ты погоди!
- Трусишь?
- Трясусь. Ноги за уши заскакивают!
- Вот я те обобью их, уши-те!
- Эко хорошо будет! Оглохну я - никогда глупой речи твоей не услышу!
- Ну-ко, ребята, с богом! - говорит слесарь Коптев, обеими руками натягивая шапку на голову. - Вались дружно! Бей воров!
И свирепо воет, возбуждая себя и своих:
- Давай бою-у-у! Пошла наша, пошла-а! Бей их! Бей! Бей!
Хлынули горожане тяжёлой волной на крепкую стенку слободских, забухали кулаки, заляскали некрепко сжатые зубы, раздался оглушающий рёв и вой:
- У-ух! А-ахх!
- Молодчики-слобода, стой дружно! - громогласно кричит высокий ражий Ордынцев и, точно топором рубит, бьет по головам горожан. Против него Коптев, без полушубка, в разорванной рубахе. Они давние приятели, кумовья.
- Егор Иванычу - эхма! - здоровается Ордынцев, с размаха ударяя кума по виску.
- Изот Кузьмич, получи-кась! - отвечает Коптев, нанося ему удар в грудь.
А сапожник Македон, держа в зубах шапку, быстрыми ударами хлещет Маклакова с уха на ухо и мычит. Тяжёлый Маклаков мотает головой, ловя какую-то минуту, и вдруг, ударив сапожника сверху, словно заколачивает его в лёд.
- Накось!
Снова размахнувшись, он хочет сбить Ордынцева, но длинный шорник Квашнин бьёт его одной рукой под мышку, другой - по зубам; городской силач приседает, а Квашнин кричит:
- Ты встань! Нет, ты постой! Я те додам ещё разок! Ты мне за шлею недодал, дак я те...
Старый, сутулый медведь Стрельцов, спокойно и мерно разбивая лица горожан огромным кулаком, сипло кричит:
- А ты не разговаривай! Ты - бей, знай! Счета твои - в будни сведёшь!
Городских теснят к берегу - кажется, что вот сейчас их прижмут к обрыву и раздавят, размозжат десятками тяжёлых кулаков.
Слышны тяжкие удары, кряканье, злобный вой и стон, плюются люди, ругаются сверлящей русской бранью.
И всё яростнее бьют в середину стены городских, разламывая её, опрокидывая людей под ноги себе, словно надеясь найти за ними коренного и страшнейшего врага.
Но уже слышен тревожный крик Федьки Ордынцева:
- Тятя, гляди-ко, заходят, тятя!
- Наз-зад, наши, наза-ад! - кричит Мишка Ключарев.
Поздно. Справа и сзади обрушились городские с пожарным Севачевым и лучшими бойцами во главе; пожарный низенький, голова у него вросла в плечи, руки короткие, - подняв их на уровень плеч, он страшно быстро суёт кулаками в животы и груди людей и опрокидывает, расталкивает, перешибает их надвое. Они изгибаются, охая, приседают и ложатся под ноги ему, точно брёвна срубленные.
- За-хход-ди! - рычит он.
Пробился к нему слободской боец Стрельцов, наклонил голову, как бык, и опрокинул пожарного, но тут же сам присел, ушибленный по виску Толоконниковым.
- Ломи-и! - воет Шихан.
- Отдай, наши, отдай! - кричат подростки слободы, видя, что отцы их, братья и дядья разбиты, раскиданы по льду реки.
Но уже взрослые разгорячились и не могут вести бой правильно; против каждого из сильных людей слободы - пятеро-шестеро горожан; бой кончен, началась драка - люди вспомнили взаимные обиды и насмешки, старую зависть, давние ссоры, вспомнили всё тёмное, накопленное измала друг против друга, освирепели и бьются злобно, как зверьё.
- Отдай, наши, отдай! - кричат рассеянные слобожане, не успевая собраться в ряд; их разбивают на мелкие кучки и дружно гонят по узким улицам слободы, в поле, в сугробы рыхлого снега.
Возвращаясь домой, победители орут на улицах слободы похабные песни о зареченских девицах и женщинах, плюют в стёкла окон, отворяют ворота; встретив баб и девушек, говорят им мерзости.
Кожемякин видит, как всё, что было цветисто и красиво, - ловкость, сила, удаль, пренебрежение к боли, меткие удары, острые слова, жаркое, ярое веселье - всё это слиняло, погасло, исчезло, и отовсюду, злою струёй, пробивается тёмная вражда чужих друг другу людей, - та же непонятная вражда, которая в базарные дни разгоралась на Торговой площади между мужиками и мещанами.
Часто бывало, что та или другая сторона, отбив от стенки противников заранее намеченного бойца, обыскивала его и, находя в рукавице свинчатку, гирьку или пару медных пятаков, нещадно избивала пинками нарушителя боевых законов.
Когда оба ряда бойцов сшибались в последний раз, оспаривая победу, и в тесной куче ломали рёбра друг другу, издавая рёв, вой и свирепые крики, у Матвея замирало сердце, теснимое чувством отчуждения от этих людей.
Иногда же он, ясно ощущая своё одиночество, наполнялся тоскливою завистью и, слыша хриплые, но удалые крики, чувствовал злое желание броситься в свалку и безжалостно бить всех, пока хватит сил.
Ему пришлось драться: он шёл домой, обгоняемый усталыми бойцами города, смотрел, как они щупают пальцами расшатанные зубы и опухоли под глазами, слышал, как покрякивают люди, пробуя гибкость ноющих рёбер, стараются выкашлять боль из грудей и всё плюют на дорогу красными плевками.
На Поречной нагнали трое парней, и один, схватив его сзади за плечо, удивлённо протянул:
- Это какой человек?
- Кожемякин.
- Кож-жемякин? Какой такой Кожемякин?
Другой парень, хихикая, пояснил:
- Савельев сын.
- Савелья? Какого такого Савелья?
- Отстань! - угрюмо сказал Матвей, узнав по голосам, что его остановили Маклаков, Хряпов и Кулугуров.
- Савельев сын? - продолжал Хряпов. - А может, ты - сукин сын, а?
Этот парень всегда вызывал у Кожемякина презрение своей жестокостью и озорством; его ругательство опалило юношу гневом, он поднял ногу, с размаху ударил озорника в живот и, видя, что он, охнув, присел, молча пошёл прочь. Но Кулугуров и Маклаков бросились на него сзади, ударами по уху свалили на снег и стали топтать ногами, приговаривая:
- Ты ного-ой, - ты в брюхо-о?
Матвей запутался в тулупе, не мог встать, - они били его долго, стараясь разбить лицо. Он пришёл домой оборванный, в крови, ссадинах, с подбитыми глазами, и, умываясь в кухне, слышал жалобный вопль Натальи:
- Ба-атюшки! Вот так избили! Кто это?
Матвей не отвечал, и тогда Пушкарь с гордостью объяснил:
- Наши, конечно, слободские! Он - городской, стало быть, они его и били! Ну, вот, брат, и был ты в первом сражении - это хорошо! Эх, как я, будучи парнишкой, бои любил!..
Матвей перестал ходить на реку и старался обегать городскую площадь, зная, что при
встрече с Хряповым и товарищами его он снова неизбежно будет драться. Иногда, перед тем как лечь спать, он опускался на колени и, свесив руки вдоль тела, наклонив голову - так стояла Палага в памятный день перед отцом - шептал все молитвы и псалмы, какие знал. В ответ им мигала лампада, освещая лик богоматери, как всегда задумчивый и печальный. Молитва утомляла юношу и этим успокаивала его.
...В монастыре появилась новая клирошанка, - высокая, тонкая, как берёзка, она напоминала своим покорным взглядом Палагу, - глаза её однажды остановились на лице юноши и сразу поработили его. Рот её - маленький и яркий - тоже напоминал Палагу, а когда она высоким светлым голосом пела: "Господи помилуй..." - Матвею казалось, что это она для него просит милости, он вспоминал мать свою, которая, жалеючи всех людей, ушла в глухие леса молиться за них и, может быть, умерла уже, истощённая молитвой.
В чёрной шлычке (головной убор замужней женщины - шлычка - колпачок, особым образом кроёный, надевался на волосы так, чтобы спереди они были немного видны. Волосы собирались под шлычку узлом и поддерживали её в приподнятом положении. Для этой же цели служила вата, подложенная под верхний шов шлычки. Затягивалась шлычка на голове спереди продетой в неё тесёмкой. Шлычка была не видна и служила только остовом для повязывания сверху платков - Ред.) и шерстяной ряске, клирошанка была похожа на маленькую колоколенку, задушевным серебряным звоном зовущую людей к миру, к жизни тихой и любовной. И стояла она впереди всех на клиросе, как на воздухе, благолепно окружённая мерцанием огней и прозрачным дымом ладана. Окованные серебром риз, озарённые тихими огнями, суровые лики икон смотрели на неё с иконостаса так же внимательно и неотрывно, как Матвей смотрел.
Клирошанка, видел он, замечала этот взгляд, прикованный к её глазам, и, выпрямляя тонкое тело, словно стремилась подняться выше, а голос её звучал всё более громко и сладко, словно желая укрепить чью-то маленькую, как подснежник юную, надежду.
Странные мечты вызывало у Матвея её бледное лицо и тело, непроницаемо одетое чёрной одеждой: ему казалось, что однажды женщина сбросит с плеч своих всё тёмное и явится перед людьми прекрасная и чистая, как белая лебедь сказки, явится и, простирая людям крепкие руки, скажет голосом Василисы Премудрой:
"Я мать всего сущего!"
Тогда всем станет стыдно пред нею, стыдно до слёз покаяния, и все, поклонясь мудрой красоте её, обновят жизнь светлой силою любви.