Гуси-лебеди - Александр Неверов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Падали на него из ворот и калиток удивленные глаза, но никто не хотел узнать Кондратия, и сам он никого не узнавал. Никто не кланялся ему, и он никому не кланялся. С Петракова двора вышел небольшой чешский отряд, празднично блеснул начищенными винтовками, четко простучал толстыми подметками желтых ботинок, бесшумно свернул в переулок.
Кондратий безнадежно подумал: "Ну, пропал теперь!"
Встало в голове у него то самое колесо, которое привело из оврага домой, разворотило голову на две половинки, перепутало мысли, мраком легло на глаза.
14
Пыльной проселочной дорогой шли обездоленные странники: Поликарп Вавилонов и матушка. Она - без шляпы, в разорванной одежде. С запекшейся кровью на длинных волосах, она, изможденная тяжкой ночью, опираясь на руку, с трудом двигала наломанными ногами. Он, веселый озорник, смертельно уставший, мысленно злобствовал, а она, опозоренная перед лицом мужа, в отчаянии стискивала ему окаменевшую руку. Садились при дороге и опять шли. Версты казались длинными, неизмеримо далекими. В сердце у обоих, как в нищенской сумке, не было радости человеческой, не было и улыбки в глазах. Широкое утреннее поле казалось покинутым кладбищем, вверху над ними вились легкие жаворонки. По-мертвому сухо шумели посевы хлебов, мертвым налетом лезла поднятая пыль в раскрывающиеся рты, пачкала губы, хрустела на зубах. Как весело, как беззаботно-весело сыпалось серебро далеких песен, падающих с высоты голубого неба, где плавали кудрявые тучки, маленькие кудрявые барашки с пушистыми головами, но была в этих песнях не радость, а тоска невысказанной боли, и каждый звук этих песен, таких веселых, таких беззаботно веселых, резал сердце новым страданием.
Он, Поликарп, мгновенно поседевший в эту ночь, мысленно говорил богу неведомому, покинувшему их: "Что? Допустил? Позора моего захотел?"
А она, маленькая изломанная женщина, стискивала ему окаменевшую руку:
- Капа, что они сделали со мной?
И опять шли и опять садились, и не было конца длинным, неизмеримо-далеким верстам. В стороне над черными полями горел церковный крест на высокой каменной колокольне, но шел Поликарп странной неведомой, по неведомой дороге и не мог понять, где горит церковный крест и зачем, для кого он горит. Выглянула с бугра заливановская колокольня, построенная во времена крепостничества за грехи умерших господ, а дойти до нее не было силы и хотелось лечь на дороге трупом смердящим и грызть зубами пыльную сухую траву, посылая в голубое небо величайшее богохульство, рожденное страданьем и злобой...
В полдень из Пунькиной деревушки ехал Суров-отец в широком кованом тарантасе. Он очень удивился, очень испугался, увидя священника в рваной одежде. Хотел получить благословение, уже и шапку снял, протягивая ковшом сложенные ладони, но Поликарп утомленно махнул левой рукой:
- Бог благословит! Довези меня до заливановского священника.
- Вы - чагадаевский батюшка?
- Да, я чагадаевский батюшка.
- А чего с вами случилось?
- Горе, случилось горе! Ты посадишь меня?
Когда матушка Вавилонова вошла к Никанору в дом и увидела старую знакомую тишину, где никто не чувствовал себя оскорбленным, она упала головой на стол, истерически вскрикнула:
- Не могу... Не могу!
Поликарп, сжимая пришибленную голову, говорил:
- Боже мой... Боже мой!..
Никанор внутренне сжался, похолодел, и ужас Поликарпа зашел ему в душу огромным распирающим клином. Увидя Валерию, сухим враждебным голосом сказал ей:
- Вот, Леля, гляди, несчастная дочь!
Дьякон Осьмигласов был поражен. Вошел он к Никанору на цыпочках, молча сел на краешек стула, замер и, не двигаясь, просидел так несколько минут. Потом молча поднял голову, окинул всех тревожно помутившимися глазами:
- Неужто безнаказанным останется такой проступок?
Ему не ответили.
А в комнате у себя сидела Валерия, будто узница в маленькой темнице. Светлая вера в революцию, вера в большевиков, которых она любила, неожиданно омрачилась.
Совсем неожиданно!
Первая тень легла, когда хоронили Братко. Было это в теплый, ясный день под голубым весенним небом. Громко кричали грачи над рекой, растились куры на дворьях, пели петухи, сладко пахло зеленой травой. В этот день, когда захотелось простить, всех обнять от избытка молодого чувства, легла первая тень, омрачившая душу. Но Сергей, умный, милый Сережа, который все знает, успокоил глупую, ничего не знающую Валерию, сумел доказать, что теперь революция, так полагается, так велит поступать классовое чувство борьбы в интересах собственной защиты, и она, Валерия, поверила, стало ей легче. Ведь она ничего не понимает: в политических программах совсем не разбирается и даже жалеет людей, приехавших убивать заливановских мужиков.
А теперь легла вторая тень.
В омраченной душе стало уныло и пусто, и слезы печали, слезы тоски текли по щекам, мочили похолодевшие пальцы. Если убили чешского офицера с чешским солдатом; если еще убьют несколько офицеров и несколько солдат, этому больше не удивится Валерия, потому что война, революция, в которой так полагается, но зачем они обидели чагадаевского батюшку? Что им сделала чагадаевская матушка?
- Господи, неужели они такие?
Положила Валерия разболевшуюся голову на подушку, крепко сомкнула глаза, потрогала пальцем мокрые ресницы:
- Плачу!..
И вдруг перед плачущими глазами встала картина в степи: выскочили мужики из оврага, бросились на матушку, потащили из тарантаса.
Валерия стиснула зубы, ухватилась руками в край подушки, ибо мужики тащили не матушку, а ее, а она кусала им руки и видела, как смеется Федякин над ней, как смеются Петунников с Сергеем, и никто не хочет заступиться, никто не хочет вырвать из огромных цепких рук. Тогда она оторвалась от кровати, встала около стола с подушкой в руках и, затравленная сотней мужиков, гневно топнула каблуком в половицу.
Уже не текли слезы из глаз.
В зеркале напротив Валерия увидела бледное вытянутое лицо с перекошенными губами, тонкие, натянутые ноздри и две морщинки на лбу.
Это была другая девушка, не похожая на глупую Лельку, которая ничего не знает, и эта другая, выросшая в несколько минут, совсем неожиданно сказала:
- Нет, я не буду плакать! Мне больно, мне ужасно больно, но плакать я не буду...
Во дворе на сеновале скрывается Сергей, и Валерия скажет ему:
- Ну, Сережа, как хочешь теперь: я не люблю твоих большевиков и больше не сочувствую им!
Поднимаясь по лестнице, она услышала три голоса на сеновале, удивленная, прислушалась.
"Кому там быть?"
Голоса сразу смолкли, и легкий шорох по сену бросил Валерию в зябкую дрожь. Не решаясь подняться совсем, она легонько позвала:
- Сережа!
- Есть! - откликнулся он.
- Ты с кем разговариваешь?
- Полезай сюда!
На сеновале сидели Петунников с псаломщиком. Валерия никак не думала встретить их в этом месте, и, когда Петунников протянул ей руку, она обиженно сказала:
- Нехорошо вы делаете, Василий Михайлович!
- Почему?
Увлеченная обидой на большевиков, она забыла про осторожность и рассказала о несчастье чагадаевского батюшки так громко, с таким негодованием, что Сергей не один раз дергал ее за рукав:
- Тише трещи!
- Гадость, гадость! - волновалась Валерия. - Я никогда не прощу такого поступка.
Тогда сказал старик псаломщик:
- А вы знаете, что это большевики сделали?
Валерия осеклась. Ей и в голову не приходила такая мысль, что сделали это не большевики, а сам Поликарп и матушка рассказывали, что именно большевики, которые прячутся по оврагам от чехов, отнимают лошадей, режут чужую скотину и наводят ужас на мирное население. Нарочно делают так, чтобы все боялись их...
А старик псаломщик опять говорил:
- Это сделали не настоящие большевики. Разве поверю я, если вы будете говорить, что это сделал Федякин? Пусть он скажет, что участвовал в этом осудительном проступке, и я первый отвернусь от него. Я не по молодости перешел на эту сторону, а по влечению совести и души своей, потому что душа моя поверила в видение другого мира за пределами человеческой неправды. Как же мне верить, что вы говорите?
Старый псаломщик, стоя на коленях перед Валерией, смотрел ей в лицо молодыми, загоревшимися глазами, и голос его, переполненный душевными волнениями, звучал в ушах сладкой молитвой. Это был не прежний сутулый дьячок с узенькой монгольской бородкой, которого привыкла Валерия видеть на клиросе в праздничные дни, и не тот смешной пьяненький дьячок, вытирающий себе нос клетчатым платочком, - нет! Это был человек, ни единого слова не знающий из толстых книг Марксова учения, и в то же время самый отъявленный большевик, крепко и смертельно поверивший в видение нового мира, который несут в себе настоящие большевики. И он, пламенный пророк нутряной большевистской правды, горячо говорил о ней молоденькой смятенной Валерии на Никаноровом сеновале под тесовой почерневшей крышей, откуда падал на них тонкий переломленный луч июльского солнца. А она - господи боже! Какая она смешная! - она, глупая девчонка, кончившая гимназию в губернском городе, слушала это, как проповедь, как урок, как выговор за свое малодушие, и не было слов у нее возразить старику псаломщику, страстно горевшему молодыми, солнечными глазами.