Ольга Ермолаева - Алексей Бондин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Здравствуй, здравствуй, Ольга Савельевна!.. Проходи, садись, гостьей будешь,— приветливо сказал Фока. Он неуклюже повернулся, деревяга его скрипнула. Он присел на табуретку, выставив почти горизонтально деревягу.— Ну, рассказывай, как живете здесь?
— Да ничего, тихонько.
— Та-ак... А я видишь, что выслужил у царя-батюшки? Ногу деревянную, да вот,— он растопырил три уцелевших пальца правой руки.— Наградили,— Фока встал, опираясь на палку, прошел, гремя деревягой, к шкафчику, выдвинул ящик и достал серебряный крест на черной ленте с желтыми полосками.— Видишь? — Фока примерил его к груди...— Кавалер теперь георгиевский, что надо...— Фока взял орден за ленту и, потряхивая им, насмешливо улыбнулся.— Чем ведь нашего брата обманывают? Как малых ребятишек. Побрякушку подали. На, носи, на здоровье... Хм.— Фока глубокого вздохнул и, сунув крест обратно в ящик, желчно сказал: — Я бы этаких крестов им сотню сделал и этот бы в придачу отдал, кабы с добрым здоровьем пришел домой...— Фока с силой толкнул ящик.
Ольга с удивлением и жалостью смотрела на него. Совсем другим человеком стал Фока! Вспомнилось ей, как он спорил когда-то с Сидором, вспомнился портрет царя на стене. Теперь портрет был убран.
— Что, наведаться пришла насчет Григория, поди?— неожиданно спросил Фока.
Ольга вспыхнула. Она не ожидала такого прямого вопроса, а Фока, будто не замечая смущения девушки, продолжал все тем же тоном:
— Что же? Все люди, все человеки. У каждого по-своему сердце бьется... Вместе мы с ним отсюда уехали в ту пору. Наш эшелон на особом почете был... Видела в ту пору оказия-то произошла на вокзале? Ты ведь там была, я видел тебя. Ты меня не видела, а я тебя видел.
— Видела я вас, Фока Иваныч.
— Вот какая страсть была... С почетом нас встречали и провожали всю дорогу на каждой большой станции... Как только приедем, так нас в тупик куда-нибудь сунут и войсками окружат. Ну, а эшелон наш крепкий был. Не сдавались. А потом в Минске, видно, проморгали, что ли. Прикомандировали нас к дивизии, ружья дали. Обучили малость и сразу на фронт... В одном полку мы и служили с Григорием-то.
— Он ничего не пишет.
— Не пишет?.. А може и писал, да писанье-то наше не доходило сюда... Вот такая штука. Он человек своенравный был, наверно, в письмах поклонов мало писал, а правду всю писал. Ну, такие письма не идут оттуда... Поэтому и не было вестей от него. Ну, а потом случилась с ним неприятность...
Фока достал кисет, развернул его и, не торопясь, стал закручивать козью ножку. Пальцы правой руки его странно топырились.
— Мы только пришли с передовой линии на отдых, изморенные, злые все, а тут, на вот тебе, смотр назначили. Какой-то важный генерал приехал. Готовились к смотру... Выстроили нас. Командир батальона ходит, осматривает нас... А негодь был командиришка: маленький такой, ногтем раздавить можно, как вшенка. Ходит по шеренге, шумит: это не ладно, это нехорошо! Фу-ты, ну-ты! Потом слышу на правом фланге шум какой-то. Ну, думаем, опять к чьей-нибудь морде приложился своей пятерней. Дерзкий был. Иной раз просто ни за что, ни про что двинет кого-нибудь по уху. Ну, и тут, должно быть, у него руки зачесались. И верно, потом сказывали, подошел он к Гальцову и заехал ему в ухо. А Гриша не стерпел обиды, сдачу сдал. Говорят, как саданет его прикладом да прямо по башке, тот и с копыльев долой. Ну, известное дело, шум поднялся. Офицерье за наганы взялись, а правый фланг весь сейчас на изготовку винтовки взяли,— только тронь, мол, наших. А Гриша, должно быть, подходяще хлобыснул командиришку, замертво его унесли — ни рукой, ни ногой... Весь полк в ту пору за Гальцова... Любили его. Ну, тут и пошло... Такой, брат, тарарам поднялся... Сотня казаков усмирять примчалась. Бой настоящий был. Не знаю, что потом было. Видишь, нашу роту сразу отрезали от них, расформировали и сразу тем же следом на передовые позиции... Вот... С тех пор я больше не видал Григория. Где он и как, куда девался — не знаю. Говорили, что человек десять из этого полка перехватали и расстреляли... Другие говорили, что они будто убежали... Кому верить — не знаю...
— А убежать можно было? — робко спросила Ольга.
Фока глубоко вздохнул, затягиваясь табачным дымом, нетвердо проговорил:
— Как удастся... Дело нешуточное.
Ольга склонила голову и медленно перебирала складки юбки.
— А ты не кручинься,— с участием заговорил Фока и встал.— Привыкай жить. Молодая еще. С этих пор убиваться по каждом парне тебя не надолго хватит. Гришутка, правда, хороший парень и честный. В душу к девкам силом не лез. А вот вы сами его затащите к себе в душу, а потом и хнычете. Любила?
Ольга кивнула головой, не поднимая глаз на Фоку. Она первому человеку, кроме Афони, призналась в своей любви к Гальцову.
— Прощайте, Фока Иваныч,— тихо сказала она и направилась к двери.
— Куда вдруг? Погоди...
— Нет, Фока Иваныч, пойду я., потом как-нибудь я к тебе зайду.
— Приходи, приходи...
Ольга вышла. Она не чувствовала под собой земли, и вокруг будто стало пустынно, безлюдно.
***Ольга продолжала работать на выгрузке дров. Она стала молчалива, скучна.
Однажды, придя утром в казарму, она застала печальную картину. Несколько пожилых работниц сидели в углу и плакали. Возле Евсюкова стояла Маша и, мрачно смотря на него, говорила:
— Значит, сразу не нужны стали? Но ведь у нас расчетные книжки есть. Увольняете без предупреждения, зараз. Значит, должны нам выплатить двухнедельный заработок. Закон ведь!
— Идите в контору, там и требуйте. Что вы ко мне пристаете? Не выплатят — в суд подадите. Только вряд ли, бабы, чего выйдет.
— Почему-у?
— Да очень просто,— дружелюбно отвечал Евсюков.— Вы ведь не на постоянную работу были приняты, временно, поэтому самому для вас другие правила.
— А книжки? — в книжках-то, поди, толком сказано.
— Мало что. Они вам выданы для того, чтобы вы знали свой заработок.
— Значит, и концы в воду?..
— Не знаю.
— Ну, так что ж, бабоньки, пойдемте,— обратилась Маша к женщинам. — Может быть, найдем правду... Ты хоть скажи нам, господин Евсюков, с чего это так?..
— С того, что в прокатных цехах четыре стана встали. Я вам толком сказал.
— Вот оказия, вот беда какая... Ну, так прощайте, девчонки,— обратилась Маша к девушкам.— Верно нам, старухам, здесь не место. Верно на могильник, а то суму надевать.
В казарме осталось несколько девушек.
— Ну, девки, на место... Проваландался с этими... — крикнул Евсюков.
К обеду Евсюков явился пьяненький, развязный, веселый. Рассыпая прибаутки, он переходил с платформы на платформу, заигрывал с девушками. Залез на платформу, где работали Ольга и Афоня.
— Ну, как дела, недотроги?
Подруги молча сбрасывали дрова. Евсюков подошел к Афоне и будто случайно тронул ее. Она отстранилась. Он снова задел ее.
— Не лезь! — строго предупредила Афоня.
Но десятник не отставал. Внезапно он схватил Афоню, подмял под себя и принялся щекотать. Афоня вырвалась из его рук, схватила березовый кругляш и грозно замахнулась на десятника.
— А ну, ударь, — нагло улыбаясь, сказал Евсюков.
— И тресну.
— А ну, тресни...
— Надоел ты мне, постылый. На!..
Она взмахнула поленом, Евсюков шарахнулся, было, в сторону, но не успел увернуться, и кругляш крепко ударился об его загорбок.
— А, так ты вот как?..— злобно крикнул Евсюков. И хотел выхватить полено у Афони, но та скользнула в угол платформы и снова грозно замахнулась.
— Только подойди, подлый, разнесу твою голову.
— Гадина!.. Вон с работы! — красный от злобы, крикнул Евсюков.
Афоня бросила ему под ноги кругляш и соскочила с платформы.
Весь этот день Евсюков сердито бегал возле вагонов и кричал на работниц, пересыпая свою брань отборными словами.
Афоня больше не показывалась на заводе.
Прошло три дня. Ольга пошла навестить подругу, но дома ее не застала. У окна сидел дядя Лука и чинил старый растрепанный, весь в заплатах, валенок. Старик еще больше одряхлел. Иссохшие руки его тряслись. Он с трудом попадал толстым кривым шилом в то место, где нужно было проткнуть подошву. Только глаза его были прежние, любопытные, как у сороки. Он улыбнулся, увидев Ольгу.
— Проходи, садись, Ольга Савельевна. Гостьей будешь. Афоньку пришла навестить? Нету ее.
Из кухоньки выглянула тетка Арина и скрылась.
— Ну, как живешь, милая?..— выковыривая из подошвы валенка старую дратву, спросил Лука.— А я вот к зиме припасаюсь. Пословица говорится, зимой готовь телегу, а летом — сани. Вот и я себе сани готовлю.— Он поднял валенок с загнутым вверх тупым широким носком... Думаю еще, что зиму-то проживу. А весной, может, смерть придет.
— Не стоит, дядя Лука, о смерти говорить.
— Кому не стоит, а мне-то уж пора. Молодой говорит о жизни, а мы — старые, о смерти. Там ведь покойней будет. Лежи, себе, почивай. Да вот не умираю. Торчу без проку на земле. Где-то забыла меня смерть. Верно, у нее сейчас дела много на войне. Там, должно быть, интересней; там молодые умирают да сильные, а мы — старое барахло— для нее верно не так-то... Успеет, мол, никуда не денется. В последнюю очередь.— Лука засмеялся дребезжащим смехом.— Теперь на все очередь... Слабенького всегда оттеснят назад. Ну, вот и меня тоже молодые взад оттеснили. Заняли первую очередь, умирают, а я живу... хе, хе, хе.